– И вовсе нет, – пробурчала я.

– Мэдди, я тебя знаю. Ты говоришь о нем тем же голосом, что и о Томе Хиддлстоне[2].

– Вовсе нет, – упрямо повторила я. – Ничего тебе рассказывать вообще не буду.

– Ну, не сердись, Мэдди, я же любя. Просто не хочу, чтобы ты увлекалась слишком сильно человеком, чья семья явно оставила ему набор психологических травм.

– По твоей логике, тебе и со мной общаться не следует, – совсем разозлилась я.

– Согласись, что у вас все-таки очень разные ситуации: ты не доставала из петли пятнадцатилетнюю сестру, покромсавшую себя ножом. И не продолжила спокойно жить в том же доме, где двое ближайших родственников покончили с собой.

– То есть в мой дом мне тоже возвращаться не следует.

Теперь наверняка глаза закатил Джей Си.

– Мэдди, если ты перестанешь на пару минут обижаться и задумаешься, то согласишься, что он пережил масштабную травму, и большой вопрос, пережил ли. За двадцать лет он не обзавелся ни семьей, ни какой-нибудь девушкой, живет затворником, что само по себе, конечно, не конец света, но в совокупности с анамнезом – не звоночек, а набат. Поэтому ты, конечно, собирай материал, но будь осторожна. Я же волнуюсь за тебя.

И хотя это было очень мило, мне совсем не нравилось такое отношение к происходящему Джей Си. Скрывать от самой себя это было бессмысленно: я увлеклась Генри Харди самым наивным и смешным образом.

Конечно, Джей Си прав, мне стоило быть осторожнее в местечке, где пропадали такие крепыши, как Бобби Джентли, а я вынюхивала все с таким очевидным рвением. Друг поддержал мою идею развивать историю Джинни Харди, а не давить на больную мозоль горевавших родителей подростков.

Сама Джинни вызывала у меня противоречивые чувства. Я видела ее взрослой талантливой женщиной в теле маленькой девочки, которую внезапно переклинило и сделало тем странным человеком, который пишет жуткие стишки и режет себя ножом. Что же с тобой случилось, Джинни? Пока ответ на этот вопрос терялся в тумане прошлого. И была ли причина в Генри Харди или нет, но меня история умершей двадцать лет назад девочки волновала все больше. Как бы мне ни хотелось на следующий день снова отправиться в замок Харди и придумывать миллион вопросов о Джинни, чтобы просто побыть с Генри, нужно было найти и других людей, знавших мою вынужденную героиню лично.

Генри предложил мне поговорить с приходским священником, который сегодня, как и двадцать лет назад, руководил местной паствой. Признаюсь, я без энтузиазма восприняла это предложение, потому что бессознательно боюсь служителей церкви безо всяких объективных причин. Ну, скажем, не совсем без причин: большая набожность моей матери не уберегла ее, а, на мой взгляд, даже усугубила и без того печальное состояние. А в свете разговора о суициднице перспективы казались мне еще более бесплодными: ну что мне может рассказать престарелый священник о девчонке? Что он иногда встречал ее на улице? Но выбирать мне особенно не приходилось, а Генри даже настаивал на том, чтобы я поговорила. Ему, конечно, было виднее.

Мыслями я то и дело возвращалась к отправителю письма. Первоначальная гипотеза, что его написала Дилан, быстро исчерпала себя. Но кто-то же все-таки отправил письмо. И если это не был никто из семьи Микки, может, кто-то из семьи Бобби?

После «радушного» приема матери второго мальчика врываться в семью Джентли я не спешила. Дилан рассказала, что, в отличие от их собственной семьи, у этих она была полной: муж, жена и даже ребенок – совсем еще маленькая сестра Бобби, появившаяся на свет несколько месяцев назад. Мне всегда было интересно, есть ли жизнь после того, как судьба отбирает у тебя единственного сына, дочь, любимого человека. Кажется, Джентли пытались жить дальше и создали себе новый смысл жизни, который сейчас занимал все их время. Маме Микки на такое надеяться не приходилось.