– Принято считать, что день смерти должен быть каким-то необычайным. Что все вокруг означает приближающуюся трагедию. Но… посмотрите в окно.

Я, конечно, немедленно стала вглядываться в серый пейзаж за стеклом: голые деревья, растворяющиеся в дымке, остатки умирающих листьев, разбросанных там и тут, краешек немого фонтана. Максимально угнетающе.

– Не очень веселый пейзаж, да? И так тут почти всю осень, зиму и весну, так что отличных дней для самоубийства более половины в году. И тот день не стал исключением. Ну, может, чуть светлее было из-за снега, чем сейчас. И Джинни была такой же замкнутой, как и в последние дни. Хотя утром за завтраком обняла родителей и меня, впервые за несколько недель, – это, пожалуй, и явилось чем-то необычным. Но мы восприняли это скорее как хороший признак: решили, что Рождество возвращает ее в более знакомое нам радостное и светлое расположение духа. А в остальном это было самое обычное утро, ничем не отличающееся от других. Мы с родителями вскоре уехали в город, а когда вернулись, закончилась вся наша прежняя жизнь.

Я внутренне сжалась, предчувствуя встречу восемнадцатилетнего Генри с кошмаром.

– Пойдемте со мной. – Не дожидаясь моего согласия, он вышел из кухни.

Я поспешила за ним в уже знакомый мне высокий холл. Генри встал в самый его центр и поднял голову верх.

– Вон там. – Он указал на деревянные перила на высоте примерно третьего этажа. – На третьем этаже была ее комната. И моя комната тоже. Она висела вон на той деревянной перекладине. Конечно, она выдержала ее хрупкое тельце.

Бесстрастный голос Генри наводил на меня ужас. «Наверное, защитная реакция», – подумала я, да и времени прошло уже немало.

– Я увидел ее первым. Отец оставался в машине, мама немного задержалась. Прислуги в эти дни было меньше: мы отпускали ее готовиться к празднику. Позже полицейские сказали нам, что Джинни сделала это с собой в течение часа после нашего отъезда. Мы уже ничего не успели бы сделать, даже если на это был шанс. – Он опустил голову. – Но шанса спасти ее никакого не было. Джинни изрезала себя кухонным ножом. Но, видимо, не сразу умерла и не смогла терпеть боль. Поэтому повесилась на отцовском ремне, связанном с простыней. Не могу представить, как ей было больно. Как ей было больно, моей маленькой сестренке.

Генри замолчал. И я не могла проронить ни слова: только видела как наяву свисающее на ремне тело девушки.

– Хотите вина? – внезапно спросил Генри.

– Очень хочу.

Мы вернулись на кухню, Генри открыл узкий винный шкаф, воздух у него качнул мороз. Хозяин предложил подогреть вино в кастрюле: в доме было свежо и без охлажденного алкоголя. Я не возражала.

Отвернувшись к плите и помешивая будущий глинтвейн, Генри продолжил:

– Я не успел остановить маму: она все увидела. Не забуду ее крик. Как будто с того света. Слышу его как сейчас. Прибежал отец, через секунду он уже несся по лестнице наверх. Звал ее. Но тогда еще не было горя, одно отрицание. Он бежал спасти Джинни. Пока поднимался, звал на помощь меня, нашего мажордома, забыв, что тот уехал домой. А когда добежал, не знал, что сделать, чтобы не поранить ее еще больше. Обезумел совсем. Хотел, чтобы я поймал ее внизу, но даже если бы Джинни была жива, это ничего не изменило бы. Она потеряла столько крови. И удушение завершило начатое. Джинни была мертва, я не сомневался в этом и плакал внизу. Я обнимал маму, она содрогалась в рыданиях. А отец носился по этажу, пока не осознал, что Джинни больше нет. Тогда из него словно вынули все то, кем он был раньше. Он обезумел. Это страшное бессилие, когда ты ничего не можешь сделать, никак повлиять на то, что происходит. Ты можешь владеть Холмсли Вейл, лошадьми, людьми, замками, но какое все это имеет значение, если твой ребенок свисает с перил в твоем доме?