Луи выпрямился и снова посмотрел по сторонам, задержав взгляд на Тибо, державшем в опущенной руке листки исчёрканного пергамента. Светлые брови короля Франции слегка нахмурились, сходясь к по-детски гладкой переносице.

– Доброе утро, господа. Чем вы тут занимаетесь? Мне показалось, я слышал…

– Его милость граф Шампанский изволили почитать нам стишки, – простодушно отозвалась мадам де Шонсю. Она была почти ровесницей Бланки и годилась королю в матери, и, быть может, поэтому, а также из-за своей провинциальной неотёсанности, позволяла себе перебивать его и бывала порой почти дерзка. Но Бланка знала, что это не от злобы и хитрости, а от простодушия. В тех условиях, в которых находилась ныне судьба короны и регентства, простодушие, даже доходящее до вульгарности, было воистину меньшим злом.

Но Людовику было тринадцать лет, потому он об этом не знал. Слова мадам де Шонсю заставили его нахмуриться ещё сильнее.

– Стихи, вы говорите? Когда я вошёл, мне послышалось, что мессир Тибо произнёс имя нечистого… Что за стихи, матушка?

Он спрашивал очень просто, очень прямо и при этом с истинно королевской спокойной требовательностью, не допуская и мысли, что ему солгут или не ответят. Бланка не учила его этому и не знала, как относиться к тому, что подобная, истинно царственная манера проснулась в её сыне будто бы сама собой, одновременно с тем, как он вступил в свой законный статус. Впрочем, в нём текла кровь Капетов – а это уже само по себе значило многое. В деде Людовика, Филиппе Августе, тоже было довольно врождённого величия, как и в супруге Бланке Луи Смелом – в последнем, впрочем, величие чаще приобретало форму сварливой спеси, особенно когда он прикладывался к бутылке. Бланка была рада, что её венценосный сын почти не знал своего отца – и был первым из французских королей, успевшим застать в живых своего деда.

Бланка слегка вздрогнула, поняв, что Тибо что-то говорит, отвечая на вопрос, заданный ей. Она слишком задумалась, залюбовавшись своим сыном, – и теперь напряжённо вслушалась в беспечную болтовню своего смелого, верного, романтичного, но, увы, не слишком далёкого шампанского друга.

– Её величество велела мне, сир, сочинить несколько строф, долженствующих поведать франкам о бедственном положении, в котором вы очутились. И я бьюсь над ними вторую ночь, но, видит Иисус и все святые, ваша матушка по-прежнему мной недовольна!

Бедственное положение… «Ох, Тибо», – мысленно простонала Бланка, кидая быстрый взгляд на засопевшего Шонсю. Этот язык стоило бы отрезать, если бы он не был столь же вертляв и на бумаге тоже. Впрочем, можно ведь отрезать язык и оставить пальцы.

Эту кровожадную мысль Бланка Кастильская выразила одной лишь холодной улыбкой.

– Потому что ваши стихи, мессир, не отвечают той задаче, что перед вами поставлена. Я не прошу вас проявлять сполна ваш талант, но лишь, как вы сами сказали, донести до народа мысль, что королю нужна помощь.

– Помощь народа? Нам? – в удивлении повторил Людовик. – Вы хотите сказать, матушка, что раз мы не можем прийти в Париж, то пусть бы Париж сам к нам пришёл?

Бланка замерла. Тибо открыл рот и, издав короткий возглас, хлопнул себя по лбу. Плесси улыбнулась, и даже мессир де Шонсю одобрительно хмыкнул.

– Славно сказано, ваше величество, – пробурчал он, а мадам де Шонсю растерянно поглядела на него, похоже, куда лучше своего супруга сознавая, что грозит их городку и его окрестностям, если Париж, в буквальном смысле, решит прийти и встать под стенами, требуя своего короля.