Меррон знает, насколько это страшно, — умирать.

Здесь и сейчас ссоры исчезают.

— Дай им воды, пожалуйста. — Это все, что Меррон может для них сделать. И Дар кивает: он приглядит.

На операционном столе старик с расплющенной грудной клеткой, он уже мертв, но доктора склонились над телом, разглядывая повреждения. Сейчас они похожи на воронье, слетевшееся к трупу.

— Пушка сорвалась с лафета, — пояснил доктор Гранвич, единственный, пожалуй, кто снисходил до разговоров с Меррон. — Обратите внимание на характер повреждений…

Грудина смята, ребра раздроблены. Осколки прорвали легкое, и старик захлебнулся собственной кровью. Или умер раньше, от боли?

— Надо будет провести вскрытие. — Гранвич дает знак унести тело.

Освободившееся место пустует недолго.

— Мартэйнн, — доктор Гранвич склоняется над пациентом, хотя его помощь и не нужна, — мне кажется, вам следует подумать о переезде…

У него узкое лицо и маленькие глаза, которые Гранвич прячет за круглыми стеклышками очков. Он равнодушен. Бесстрастен. Аполитичен.

— О вас спрашивали. И не только у меня. Интересовались, не слишком ли часто умирают ваши пациенты…

Не чаще, чем у других.

— …и не может ли быть в том злого умысла…

Его найдут, если нужно. В другой раз Меррон испугалась бы. Но не сейчас.

— Благодарю вас.

— Умные люди должны помогать себе подобным.

Гранвич протирает стеклышки платком и уходит. Надо бежать, но… сейчас? Нельзя. Нечестно по отношению к тем, у кого есть шанс выжить. Если до сих пор не пришли, то и сегодня, глядишь, не явятся. А ночью Меррон уйдет. Или утром.

Сейчас надо работать.

Рутина. На крови, на боли, но все равно уже рутина, особенно, если на лица не смотреть. Да и они все одинаково искажены. Везет тем, кто вовремя теряет сознание, но таких меньшинство.

Остальных привязывают.

Жалеть нельзя. От жалости слабеют руки, а это — преступление, сродни убийству, если не хуже.

Когда получается покинуть госпиталь, на улице уже темно. И Меррон долго трет ладони куском пемзы, стесывая чужую кровь, пока Сержант не отбирает. Сам вытирает полотенцем и потом тут же заставляет сесть. Сует миску с остывшим супом, кажется, на косточках сваренным, что сродни чуду.

— Спасибо.

Попадаются даже волокна мяса. И Меррон ест медленно, тщательно пережевывая, только все равно пора возвращаться домой. И что-то делать… говорить… решать.

Дар идет рядом. Уже не злится, расстроен только.

— Извини. — Меррон потерла глаза. — Я не хотела тебя обидеть.

В доме сегодня как-то очень резко пахло травами, особенно липой.

Липовый чай разжижает кровь и способствует успокоению нервов, конечно, не так, как полынь, но все же. Еще немного мелиссы, мяты и корня валерианы. То, что нужно для здорового сна.

— Будешь?

Будет. И за стол садится, кружку принимает, нюхает придирчиво. Опасается, что Меррон его отравит?

— Это чтобы спалось спокойно. Без снов. А то если день такой, как сегодня, то обычно потом снится… всякое. Дар, что с тобой происходит?

Отворачивается.

— Ясно… как знаешь.

Липа горчит, чего не должно бы быть. Или это валериана… но в сон клонит неимоверно. У Меррон даже на то, чтобы помыться, сил нет. Добирается до кровати, стягивает сапоги и засыпает моментально. И сон муторный, тяжелый. Она бежит. Или тонет. Пытается вырваться, но все равно тонет. Захлебывается почти. Но в какой-то момент болото отпускает.

Меррон не удивилась, обнаружив, что спит не одна.

— Нам надо поговорить. — Наверное, следовало бы пожелать доброго утро, но нынешнее, как Меррон подозревала, и близко не будет добрым. Дар сразу подобрался. А глаза совсем желтыми стали… знакомое что-то в этом есть, а что — Меррон не припомнит.