– В этом случае ваш муж прав был, Анастасия Алексеевна! Нельзя было вас оставлять без помощи.

– Нет, нет, голубушка моя! Вы мне этого не говорите! Я ему мешала! Он меня нарочно в больницу упрятал, чтобы скандалы кончились да чтобы ему свободней было с другими женщинами водиться. Он и комнату хотел у меня отобрать. Хорошо, я комнату отсудила. В суде небось не помешал мой психоз.

Елочка была несколько шокирована таким поворотом разговора и молчала. «Как она опустилась, как груба! В ней ничего не осталось от жены офицера!» – думала она. А та продолжала:

– Началось еще с того вечера в Феодосии, в двадцатом году. Я пошла туда… в карантин… Пошла к приятельнице и засиделась. А туда с наступлением вечера привезли расстреливать… и бросали тут же в колодцы… Вы помните, там же много колодцев было… туда. Жители в дома запрятались и ставни позакрывали, а я сдуру в сад выскочила да к забору… вечер уже, и ветер гудит, и туда их бросают без молитвы, без отпевания… страшно! Доверху трупами колодцы набили и заколотили досками. Когда я потом домой бежала, я слышала, кто-то еще стонал. Я голову платком закрыла и опрометью…

Елочка вскочила:

– О, не говорите, не говорите! Слышать не могу!

– Так вот и я, подкатило мне что-то к горлу… Господи, думаю, и это все через моего мужа! Бегу и дрожу. Ну, а в ночь после того было у меня в госпитале дежурство…

– Как дежурство? Разве после прихода красных госпиталь еще функционировал?

– А как же! У красных свои раненые были, и солдаты наши еще лежали.

– И вы остались работать? Это беспринципно, простите!

– Как сказать! И те и другие – люди, и тех и других жаль. К тому же и увольняться страшновато было – репрессий боялась. Осталась. А вы помните наш госпитальный коридор?

– Очень хорошо помню.

– Ну вот, пошла я ночью по этому коридору в буфетную за кипятком – озябла очень, хотелось чайком согреться. Коридор длинный, темный, совсем пустой. После расправы в коридоре этом по щиколотку крови было, опилками засыпали. Иду это я и думаю, что пол все еще мокрый… И тут, в первый раз… С тех пор пошло: как только одна останусь, так страх придет, что увижу. Особенно когда, бывало, муж на ночное дежурство уйдет. Этак навязывается, лезет в голову – сейчас, вот сейчас! Сердце заколотится, в груди холодно станет, и опять промелькнет перед глазами, а то так встанет и стоит.

Они помолчали.

– Вы тени видели или разбирали лица? – спросила Елочка.

– Тени чаще, а случалось – лица. Полковника с усами помните? Он все, бывало, говорил, что ему нельзя умирать – семья большая, дети. Вот он и сейчас как будто стоит…

– Где стоит?

– А вот там у печки, в углу… Не видите? Угол-то левый не такой, как правый, – весь сереет и движется. А вот и фуражка николаевская проступила. Неужели не видите?

– Не вижу. Вот сейчас, чтобы доказать вам, что там пусто, пройду и проведу рукой.

Елочка встала и храбро пошла к печке.

– Вот… – никого!

– Ну как так никого – рукой сквозь него прошли.

– У вас освещение нехорошо налажено. Это лампа раскачивается, тени колышутся, вот вам и мерещится.

Сестра милосердия улыбнулась на слова Елочки, как улыбаются на лепет младенца. Скрипнула половица, и Елочка вздрогнула. «Это начинает действовать на нервы, – подумала она, – с ней в самом деле слишком тяжело, я поторопилась осудить ее супруга». Она еще раз пристально взглянула на Анастасию Алексеевну: та сидела, устремив глаза на печной угол, губы ее слегка кривились, а все выражение лица было такое странное, болезненное, почти юродивое.

– А вот молодой не приходит, – сказала она.