– Конечно, не вру! – Контуры По так и заволновались. – Привидения никогда не врут. Да и зачем бы нам?

Лайзл даже не заметила некоторую обиду в голосе По.

– Я помню! – сказала она. – И эту иву, и озеро! Там моя мама похоронена! Мы туда часто ходили, прежде чем… прежде чем… – Лайзл так и не смогла выговорить: прежде чем мой папа встретил Августу; прежде чем мы переехали в Заупокой-Сити; прежде чем он начал болеть; прежде чем Августа перестала выпускать меня с чердака.

Она почти успела забыть, что в ее жизни имелось какое-то «прежде».

А вот теперь вспомнила. И, крепко зажмурившись, стала спускаться с башни, этажами в которой были месяцы, проведенные взаперти. Комнаты, открывавшиеся ей по пути, были до того пыльными и темными, что заглянуть в них удавалось лишь мельком. Но вот наконец показалось то, что она искала. Отец ведет ее в тень огромной густой ивы, и на щеках у него пляшут отблески зеленого света. А вот и ощущение зеленого бархата уже на ее собственной щеке: это она прижимается к нежному мху, укрывшему мамину могилу. А вот еще… Если повернуться влево и как следует сосредоточиться, перед глазами с абсолютной живой реальностью встают отцовские добрые голубые глаза, уютная грубоватость его обнимающих рук и этот голос возле уха, произносящий: «Когда-нибудь я вернусь сюда, чтобы снова улечься рядом с твоей мамой…»

– Тогда солнце еще светило, – выговорила она. И осознала, как давно ей не доводилось произносить слово «солнце». От него даже привкус оставался во рту – такой странный, очень легкий…

Лайзл давно сбилась со счета, но солнце не показывалось вот уже одну тысячу семьсот двадцать восемь дней. В какой-то момент небо просто затянуло облаками. Так не раз происходило и раньше, поэтому никто особо не забеспокоился, ведь завтра тучи обязательно разойдутся. Ну там, в худшем случае, послезавтра. Или послепослезавтра. Короче, небо точно уж когда-нибудь да прояснится!

А вот и не прояснилось. И с тех пор успело пройти не один, не два и даже не три дня, а целых тысяча семьсот двадцать восемь. Иногда шел дождь, а когда наступала зима, валил мокрый снег или град. Не было только одного – солнышка в небе.

Трава сперва пожухла, потом сгнила и наконец стала неотличима от грязи. Цветы попрятались глубоко под землю и впали там в спячку, ведь все равно их семена не смогли в свой черед процвести. Весь мир принял скучный серый оттенок, не исключая и людей. Все сделалось тусклого цвета безнадежно переваренных овощей. Кое-как вызревал и давал урожай один только картофель. Люди по всему свету страдали от голода.

Голодали даже те, кому приходилось полегче, то есть богатые. Правда, они сами не взялись бы сказать, какого рода был их голод. Они просто просыпались по утрам с ощущением грызущей пустоты то ли в животе, то ли в груди, пустоты столь свирепой, что она высасывала их изнутри и лишала здоровья. Бывало, люди вдруг сгибались пополам с криками боли, у них кружились головы, их тошнило…

– Это было давно, – прервал размышления Лайзл голос По.

– Еще давнее, – ответила Лайзл, и ей опять стало тяжело. Она трижды четко повторила про себя слово «невыразимо», со вкусом вслушиваясь в каждый его слог. Это слово почему-то напоминало ей мягкие холмики взбитых сливок – еще одно воспоминание из раннего детства, от которого ей стало чуточку легче.

– Знаешь, сегодня принесли его пепел, – сказала Лайзл. – Я приложила ухо к батарее и услышала болтовню слуг… – И она указала на радиатор в углу. Иногда, когда ей делалось особенно одиноко, она ложилась там на пол и прижималась к нему ухом. В полу было небольшое отверстие для трубы с горячей водой, и сквозь него ей нередко удавалось услышать, о чем разговаривали в своей спальне этажом ниже служанки ее мачехи, Тэсси и Карен. – Я так поняла, – продолжала Лайзл, – они взяли его тело и обратили в золу, а золу положили в деревянную коробочку. Карен сегодня принесла ее из мастерской мистера Грея. Они собираются закопать ее на заднем дворе…