Марс прожигает меня ледяным взглядом прищуренных прозрачно-голубых глаз.

- Нет. Я тебя не прощаю.

И уходит, оставляя меня неподвижной, раздавленной и оглушенной.

Лишая того, что мне нужно.

Единственного, что для меня важно.

Всего, что я хочу.

Мне остается лишь облако его неповторимого, такого родного, запаха.

14. Глава тринадцатая

примерно два с половиной года назад

Марсель

Я иду очень быстро, буквально несусь по враз опротивевшему мне острову, никого и ничего не замечая. Я даже не знаю, куда я иду. Просто держу курс на увеличение расстояния между собой и этой…

Черт, даже мысленно я не могу позволить себе обозвать девушку, которую… которая… короче, с которой хорошо проводил время. Не так я воспитан и сейчас дико жалею об этом. Может, выругайся я, скажи ей в ответ тоже что-нибудь столь же уничижительное, мне сейчас не было бы так паршиво, кишки мои так бы не скручивались, не ныли тупо и болезненно.

Я ускоряю шаг, хотя все еще не имею никакой цели, а остров не так велик, и когда-нибудь он закончится. Ну да пофиг, пойду вокруг по другому берегу, куда угодно, лишь бы подальше от неё, от её мерзких слов, будто кислотой разъедающих мне мозг и вскрывающих, как я думал, непробиваемую броню.

До сих пор не понимаю, как я сдержался и не ударил ее.

Разумеется, я в курсе основной идеологической догмы для мужиков, что девчонок бить нельзя, не по-пацански и прочие вымораживающие "не", и нет, я не то чтобы не согласен. Наоборот, я всеми конечностями "за" и никогда, ни разу не поднял руку ни на одну особь женского пола, даже очень этого заслуживающую и усиленно напрашивающуюся. Бить нельзя, без вопросов, ну а хрень всякую мне в лицо выплевывать можно?! Или оно потому и можно, что точно останется безнаказанным? Может, если б мы чуть с меньшей фанатичностью следовали неписаным правилам, бабы лучше бы следили за своим языком?

Стараюсь не думать о ее словах, не вспоминать эти пошлые намеки на мою неразборчивость в связях или, как там сейчас принято, социальную безответственность? Причем, даже еще сильнее, чем то, что она посмела назвать меня альфонсом, меня бесит, что этим она косвенно задела мою мать.

Маму, роднее и ближе которой у меня теперь никого нет, маму, которой я едва не лишился. Просто потому, что после смерти отца она тихо и молчаливо угасала, окопавшись в своем горе.

Я тогда учился в Англии. Все случилось в конце октября, в разгар семестра, и мама не позволила мне прервать обучение, настояв на том, чтобы я остался в универе. Поэтому я не знал, не догадывался, каково ей было, как она себя изводила. Во время редких звонков она звучала совершенно нормально, а видеосвязью мы особо не баловались. Я тоже горевал, конечно, но не ушел в себя, как мама, а, наоборот, ударился в безудержное веселье и распутство - отпустил тормоза, короче. Но ненадолго. Мне это быстро наскучило. Может, будь я тогда в Москве, в привычной компании Разумовских, этот мальчишеский бунт продолжался бы дольше, а в общаге Оксфорда особо не разгуляешься.

На Рождество я приехал домой на праздники и охренел от того, что происходило с мамой. Встречать меня она не приехала, прислав водителя, и встретились мы уже дома, причем лишь на следующий день. Я прилетел поздно, и она притворилась спящей. Когда же я увидел ее утром, я ее не узнал - она как-то очень резко постарела. В свои едва исполнившиеся сорок лет мама выглядела лет на двадцать пять старше. Вся какая-то серая, кожа тусклая, обвислая, щеки впалые, не мать, а ее бледная тень. Этакая старушка из фильмов ужасов.