Но и надежа была у девушки. Вражина Еленку умыкнул, а дорогой все выспрашивал, где Лавр. А стало быть нет уже его в дому Зотовском, с того и ее тащил, хотел выпытать.
Конь тихо фыркнул, тем Елену и вернул в явь из мыслей невеселых.
– Что? Чего шебуршишься? Пить хочешь? – пришлось встать и вести коня ощупкой по темному лесу к ручью. Там уж сивка напился вдосталь, а в благодарность вывел Еленку к ели: позволил вцепиться в свою гривку и руки не спихнул.
Конь унялся и теперь легко собирал губами пожухлую травку, а вот Еленка уразумела, что того куска хлеба, найденного в суме пришлого, будет маловато.
– Как натянуть-то тебя, упругий? – спросила у лука бездушного, да не потому, что прямо в ночи собиралась стрелы кидать, а, чтобы не слышать страшной тишины темного леса и своих мыслей. Лук-то и не ответил. Конь тоже молчал, как и Влас, к которому и двинулась по-тихому Елена.
Парень так и лежал, как положили: глаза прикрыты, лицо приподнято к елкиному шатру. Сам бледный до синевы, и даже огонь малого костра не красил его щек.
Еленка пощупала лоб и вздохнула счастливо: огневицы не было. А уж потом сторожко приподняла край теплого мятеля и улеглась рядом с женихом.
– Что уставился? – молвила сивке, который повернул большую морду к Елене. – Холодно. Инако ни в жизнь не полезла бы к этому медведине. – С тем и улеглась с Власом, положила руку на его плечо и глаза прикрыла.
Сон не шел, темнота ночная пытала хмарью и виденьями. Еленка дрожала, тихо крестилась под мятелем и снова дрожала. Все виделись ей Сомовские ратники – порезанные, окровавленные – что остались лежать на поляне опричь Шалок, испуганные глаза посестры Ольги и тот, кого она ушедшим днем жизни лишила.
– Господь милосердный, господь всемогущий, спаси и сохрани мя, – шептала боярышня, прижимаясь к теплому и недвижному Власу. – Не казни, отпусти мне грех тяжкий. Ведь не себя обороняла. Прими душу раба божия, мною убиенного.
Так шептала долгонько, пока веки не смежились, и не явился долгожданный сон. Но и он терзал Елену, не давал забыться: все просыпалась боярышня, вглядывалась в ночную темень.
А вот утро встретило Еленку солнышком да теплом, но и забот подкинуло: Власову руку перевязать, коня напоить, костер наново запалить и найти пропитания.
Украденный лук руку отсушил немедля: тяжелый, тугой, неуютный. Но девушка упрямилась и победила неслуха деревянного. Тьму раз вскидывала, да стрела не летела дальше пяти локтей. Но приноровилась, силы почитай все слила на мужицкое оружие и докинула стрелку до дерева.
Только к вечеру свезло: подстрелила птицу. Взялась ощипывать, да по неумению обчихалась вся от пуха и пера. Голову птице рубить и навовсе брезговала, но голод туго поджимал живот, а рот наполнял слюной вязкой.
Так и провозилась, промытарилась, однако дело сделала. Котелок исходил пахучим парком, а на жиже мясной уж плавал густой птичий жирок. Вот той похлебкой и принялась кормить жениха.
– Тихо, тихо. Во-о-от, молодец, Власий Захарович, – радовалась Еленка, когда удавалось ей влить ему в рот ложку целиком. – Я подую, подую. Ты глотай, медведь, глотай.
И дула на ложку, и лила густое варево. Но и Власа испачкала дальше некуда. Из рубахи парня выпутала и обомлела: такой-то парнячей крепости и не видала, ведь девушка, не баба. Румяниться не стала, но от любопытства губёнку прикусила, а потом и вовсе провела пальцами по крепкой груди боярича.
– Как есть медведь. Ой…а это что? – углядела востроглазая поверх веревочки с крестом суровую нитицу, да поняла – есть что-то на спине у Власия.