– Ну, как спали? Не беспокоили ли вас мухи? А я припомнил имя автора, о котором вчера рассказывал вам, – обратился Лев Николаевич к Стасову.
По своему обыкновению, Лев Николаевич, выпив утром кофе, уходил к себе работать, и уж так до вечера трудно было с ним поговорить. Урывками он появлялся и днем, но не надолго.
После чая Лев Николаевич собрался верхом в город. Стасов восхищался кавалерийской посадкой Толстого и с особенным удовольствием рассматривал его лошадь.
– Как сидит-то на лошади! Настоящий кавалерист! После обеда Толстой снова беседовал со Стасовым, причем Лев Николаевич прочел вслух некоторые места из Герцена.
– Что это был за острый и глубокий ум! – сказал Лев Николаевич. – Как он верно и метко поражал врагов своих. От его талантливого пера жутко приходилось его противнику. А помните, как он в немногих словах отметил характер двух императоров?[49]
И Лев Николаевич стал наизусть цитировать Герцена. Стасов весь сиял от восторга. Он, в свою очередь, припомнил некоторые мысли и изречения великого публициста[50].
Точно вперегонку, эти два старца хвастали знанием и пониманием Герцена, и приятно было видеть, как на этом они совершенно сошлись. Заговорили о новейших писателях, и Лев Николаевич заявил, что он особенно любит Чехова, а о других он отозвался так:
– В сущности все теперь прекрасно пишут. Уменье писать удивительное; у всех красивый, художественный слог.
– Как он любит Герцена! – сказал мне Стасов, когда мы спустились вниз. – Да, Герцен и Толстой – крупнейшие величины; в моей жизни я не знал никого выше этих двух гениев.
Стасов еще долго не мог успокоиться: все припоминал слова Толстого.
– Все, что я вижу и слышу здесь, так важно, так ценно, что хотелось бы еще долго оставаться здесь. Знаете ли, что я придумал? Ведь мы решили послезавтра уехать. Так вот, я завтра попрошу Льва Николаевича, чтобы он прочел нам что-нибудь из своих новых вещей. Помните, в прошлом году я просил, и он исполнил. Как он читает! Помните? Божественно хорошо!
На следующий день, во время утреннего кофе, Стасов изложил Льву Николаевичу свою просьбу.
– Хорошо, вечером, во время чая, прочту, – сказал Лев Николаевич.
Этот последний день Лев Николаевич почти все время после завтрака провел с нами. Мы втроем гуляли в парке, и Лев Николаевич рассказал нам главное содержание повести «Хаджи-Мурат» и других своих новых вещей.
– Надо торопиться кончать и некоторые другие работы, – вдруг, остановившись, сказал Лев Николаевич, глядя вниз; а затем, подняв свои глаза на Стасова и посмотрев на него своим добрым и глубоким взглядом, сказал: – Да, Владимир Васильевич, нам надо приготовиться теперь. Нас скоро ожидает приятный конец.
– Какой? – спросил Стасов.
– Да вот, смерть. Я уверен, и вы ее ждете.
– Черт бы ее побрал! – воскликнул Стасов. – Мерзость, пакость, да еще готовиться к ней! Я часто плохо сплю, ворочаюсь в постели, как подумаю, что придется умереть.
– Однако вы чувствуете же старость, приближение конца?
– Ничего не чувствую, ни в чем себе не отказываю, как прежде, и надеюсь, что и вы, Лев Николаевич, ни в чем себе не отказываете. Вот, ездите верхом, играете в лаун-теннис…
Стасову было тогда восемьдесят лет. Его мощная, крупная фигура дышала жизнью, энергией и здоровьем. Он шел быстро, держа шляпу в руках, так как всегда чувствовал жар в голове. Толстой хотя был моложе Стасова, но казался старше.
«Как различны их взгляды на жизнь, – подумал я, – но как одинаково они ее любят и ценят!»
Лев Николаевич стал спрашивать меня, что я делаю, над чем теперь работаю.