– Из окна дует? Хотите, закроем?

Мычит что-то.

Как от нее раздобыть языка?

Протянула ей коробку с шоколадом. И вдруг немка отмякла, задребезжала всем телом и показала четыре разноцветных зуба: серый, желтый, зеленый и золотой.

Она была моя!

И я воспользовалась доверием женщины: немка ехала в Россию, куда ее выписал поступивший туда на службу муж. Он уже более года в России и давно ее звал, но она боялась ехать, потому что у нее есть шуба.

Я подумала, что я ее плохо поняла.

– У вас нет шубы? Вы боитесь морозов?

– Нет, у меня есть шуба, и я боюсь не морозов.

Что за ерунда!

– Я не особенно хорошо говорю по-немецки, не правда ли?

– Да, я это слышу, – любезно согласилась она.

Вспомнились наши милые парижане, для которых всякий иностранец великолепно говорит по-французски.

– Но все-таки, чего же вы боялись?

Немка краснеет, как бурак, и смотрит на меня недоверчиво.

– Я больше ничего не боюсь. Франц написал, что меня не будут даже расстреливать. Я очень довольна и еду.

Покладистая моя немка. Немного ей нужно.

Прохожу по коридору. Весь вагон молчит. Ноги вытянули, смотрят на новые сапоги, уткнули носы в новые шарфы, распялили руки в новых перчатках и молчат.

Если это называется пропагандой коммунистических идей, то способ избран довольно странный. Или эти молчальники – просто тихие граждане СССР, набитые шелковыми чулками?



Варшава.

– Носильщик! – кричу я. Не знаю, как по-польски.

– Пожалуйте-с, – отвечает спокойно бородач. – Вам, барыня, извозчика?

“Барыня”! “Извозчика”! Слова из далекой жизни, из затонувшей Атлантиды. Точно старую книгу читаю или сижу в парижском партере на гастролях Художественного театра.

“Извозчик”! Ну что за чудесное слово? А “барыня”? Ведь “барыни” больше совсем на свете нет. “Барыня” еще в 1919 году умерла. Сменила ее “товарищ-мадам” в стоптанных туфлях на босую ногу, с куском сломанного забора под мышкой. Теперь, говорят, и эта красочная персона исчезла. Осталась нудная “гражданка”. А живет милая “барыня”, доживает уже недолгий век свой только в речи этого носильщика, вероятно, всю жизнь прожившего в России польского гражданина.

Легкомысленного, фривольного настроения былого “маленького Парижа” уже нет. Варшава стала серьезной.

Была она когда-то нашей дверью в Европу. Весело и праздно ехали мы через нее, через “маленький Париж” в Париж большой, на шумные курорты, в богатую и нарядную “заграницу”.

Теперь – это дверь в Россию. Закрытая. Очень сильно она здесь чувствуется, Россия. Ловишь дыханием ветерок с востока, ловишь запах русских осенних полей, унылых, но вольных, в горизонтах беспредельных. Слышишь речь польскую, такую близкую, сестринскую. И самый дух народа, славянский, Божий.

– Нех бенде похвалоне – Благословенно имя Его, – здороваются друг с другом городские старички.

– Во веки веков, – отвечают им.

Можно ли перенести эту фразу на улицы Парижа, Лондона, Берлина?

Слова древнего, непоколебленного благочестия. Вспоминается предсказанное Мицкевичу:

– В жизнь твою войдет человек. Имя Божие будет его приветствием.

– Благословенно имя Его, – сказал Товианский, великий мистик, постучав в двери Мицкевича.

И слова эти стали рычагом его жизни.

Имя Божие так тесно вплетено в речь славянскую, что без него в речи этой нет жизни и цвета.

Русское “не дай Бог”, “слава Богу”, “прости Господи”, “Боже упаси”, “дай-то Бог”, восклицание – “Господи, Боже мой!”. И то же в речи польской. Француз и немец скажут “Mon Dieu”, “Mein Gott” (и при этом, как ни странно, всегда в фразе, выражающей негодование), и то очень редко. Англичанин – никогда.