Лапушке на улице хорошо. Гораздо лучше, чем дома. Дома она мнет в руках с утра до вечера старую фетровую шляпу и насаживает на нее стираную бурую ленточку. То так, то эдак. Штопать чулки, зашивать дырявые локти она не любит и не умеет. Она ничего не умеет и уметь не хочет.
Ее никто не заставляет. Ее точно боятся и немножко лебезят перед ней. Это от бедности и оттого, что не успели дать ей образование. И потом она все молчит, и они не знают, что у нее на уме, что она за человек.
Вертит, мнет, разглаживает старую шляпу и молчит.
У Раньянцев дочь однолетка. Танцует. Позвали Лапушку. Но надеть было нечего. Повертела свою шляпу и бурую ленточку и осталась дома. Спать легла без ужина и не попрощавшись. Лизавета Петровна притихла и в тот вечер говорила испуганным шепотом.
В магазинах Лапушка ходит из одного отдела в другой, перебирает мягкий, ласковый шелк, примеряет шляпы, блузки, атласные туфли.
Продавщицы с серьезно-любезными улыбками спрашивают, какого оттенка ее вечернее платье, чтобы показать подходящие к нему цветы.
Лапушка смотрит на цветы и думает о том, что родители ее настоящей правды не понимают, что сидят они, как нищие на паперти, ждут, когда церковь откроют – своей России ждут.
А тут вот в цветах, в шелках, в лентах – правда настоящая. Продавщицы знают это. Да и все знают, весь мир знает, кроме русских. Иначе как бы могли работать огромные фабрики, выделывая вот все эти кружева и бархаты и ленты, если бы это было стыдно? В одной старой газете было написано, что целые негритянские деревни живут тем, что выдергивают вот эти мохрастые птичьи хвосты, которые сейчас в моде для дамских шляп. Уж негры-то без толку не стали бы. Значит, это все и важно и нужно.
Продавщицы и приказчики все это понимают. Они так серьезно говорят о том, что вечером нужно надевать платье без рукавов и что необходимо мазать лицо кремом.
Кажется, только одни русские этого не понимают. Они ездят шоферами, служат на заводах, грузят какое-то железо и шьют для увруаров. Работают, а другие украшаются.
Лапушка бродит по магазину. Лицо у нее розовеет и ноздри раздуваются. В каждом отделе свой запах. Можно закрыть глаза и узнать его.
Вот острый, вроде уксуса, чуть затхлый, мучнистый – это ситца и батиста.
Потом душный, пакляной, вроде свежей рогожки, но очень, очень тонкий – это пахнут кружева.
Мягко, печально-тревожно, как пустой флакон от забытых духов, может быть, резеды, но очень неясной, – пахнут шелковые материи.
Их так радостно трогать. Они красивы, даже когда не смотришь на них, красивы в прикосновении, в шелесте и вот в этом запахе. Можно закрыть глаза, завернуться в этот ласковый, розовый, как сон, фуляр и чувствовать счастье.
В отделе полотна пахнет холодным арбузом, бодро, прочно, просто. Полотно приятно погладить, как верное, преданное существо, которое честно и надолго. И приказчики у полотна деловитые: не любуются, не играют складками, а приглашают внимательно вглядеться в нитку и ткань.
Около лент Лапушка стоит часами. Ленты узкие, змеино-скользкие, пахнущие душной пудрой, сухо и страстно. Есть одна в остатках – оранжевая, затканная золотом, вся точно кусочек солнца и не мнется мягко, а гнется упруго и богато. Маленький отрезок этой ленты, меньше метра, стоит 25 франков.
Она видела эту ленту уже три раза здесь, на прилавке, и два раза во сне.
И вот снова она берет ее в руки. Тут рядом зеркало. Лапушка прикладывает ленту повязкой на лоб и смотрит. Лицо у нее восторженно вдохновенное. Глаза сияют, щеки горят. Это необычное лицо пугает и волнует ее. Оно ей нравится, и ей кажется, что это чудо сделала лента. Она кладет ленту на место, потом снова примеряет и любуется. Рассматривает этикетку. Нет. Цена не сделалась меньше. Те же немыслимые 25 франков.