Нам, русским, почему-то всегда кажется, что мы должны отыскать Большую Медведицу. На что это нам – сами не знаем, но ищем озабоченно, деловито крутя шеей и тыча пальцем в созвездие Ориона.

Почему стараемся – никому не известно. Может быть, потому, что жутко ночное небо и хочется поскорее найти на нем старых знакомых, чтобы не чувствовать себя чужим и одиноким.

Глядя на звездное небо, всегда думаешь о бесконечном пространстве, о вечности – о смерти и одиночестве.

– Помилуйте, сударыня, какое тут одиночество, тут столько знакомых. Разрешите, я вам назову фамилии: вот Сириус, вот Кассиопея, а вот и Большая Медведица, ее все знают, она живет с этим, как его…

– Тсс-с… не говорите об этом по-русски – elle comprend.[30]

Отсюда, с горы, виден весь город.

Он плоский, чуть зыбится, поблескивая, как озеро в тумане. Над ним прозрачная ночная пустота, а над ней луна.

Луна сегодня не одна. Около нее огромная черная тень уперлась в землю раскосыми ногами, поднялась узкой кружевной верхушкой и цедит на луну круглые, дымные облака. Луна бежит, крутится, отбивается, золотая, веселая, видно, что играет. А город весь внизу, со своими трубами и проволоками, весь плоский и туманный. Он совсем отдельно. Над ним пространство. Наверху, высоко, только эти двое – луна и черная тень. Башня.

Мелькнула искра в черной четкой резьбе, и глубоко, в самом сердце башни, ударил звонкий молоточек.

– Дзинь – раз! Дзинь – два… четыре… восемь… двенадцать! Двенадцать часов.

– Африка!.. Америка! Север, юг, запад, восток! Слышите?

Она, черная башня, сказала вам, что сейчас полночь!

Они слышат. Все аппараты всего земного шара слышали ее звон и отметили. Теперь, вот в эту минуту, на всем земном шаре стало двенадцать часов.

Заплыла за темное облако, спряталась луна. Если бы у нее были часы, она бы тоже отметила.



Несколько лет тому назад была я в Соловецком монастыре.

Крутил вокруг острова злой ветер, тряс соснами, гудел скалами, плевал морской пеной до самой колокольни – не давал плыть домой.

Чайки сбились на монастырском дворе, кричали-лаяли, тоскливо и злобно, стерегли своих детенышей. А по длинным монастырским коридорам бродили богомольцы, крутили бородами на стенную роспись, вздыхали над черным дьяволом с красным пламенем, веником торчащим изо рта, и, отойдя в уголок, расправляли мятые ассигнации – заготовленную жертву – с крутой думой: хватит али подбавить – очень уж этот, с веником, грозен.

Стояли пестрой птичьей стаей поморки-богомолки в зеленых, в розовых, в лиловых платьях, все светлобровые, с русалочьими, чаячьими глазами: круглые желтые глаза с черным ободком и узкой черной точечкой-зрачком. Таких у людей не бывает. Смотрели на картины, цокали языком:

– Потоцка, булоцка.

Грамотейка в сиреневом платье, в розовом переднике, с жемчужным колечком на головной повязочке, водила пальцем по картине, читала и объясняла:

– Вот нецистый, вот целовека губит своей красотой, вот и огонь из роту.

Поморки вздыхали на дьяволову красоту, выраженную художником в виде песьей, довольно симпатичной морды, мохнатых лап с перепонками, хвоста винтом и скромного коричневого передничка, подвязанного на животе.

Поодаль от богомолок стоял худенький, скуластый, с острой бородкой, монашек. Мочальные, прядистые волосы, скуфейка.

– Могу я вас спросить? – обратился он ко мне. – Не привезли ли вы газет?

Он, видимо, давно задумал спросить и не решался, так что даже покраснел.

– Главное-то мы знаем, а я почитать хотел.

– Откуда же вы главное знаете?

– А я здесь недалеко на радиостанции работаю. У меня такое послушание. Я в миру электротехником был. В монастырь редко попадаю – послушание там быть, на островке.