Возглавлявший “Русское слово” Влас Дорошевич – “король фельетонистов” – тоже старался ни к кому не примыкать и ни от кого не зависеть. Тэффи вспоминала, как Дорошевич заступился за нее, когда в редакции хотели заставить ее писать злободневные фельетоны. “Оставьте ее в покое. Пусть пишет, о чем хочет и как хочет, – сказал тогда Дорошевич. И прибавил милые слова: – Нельзя на арабском коне воду возить”.
Дорошевич сразу отметил исключительность Тэффи – ее таланта, ее стиля, ее взгляда на жизнь. Но он увидел и другое – что Тэффи не готова быть в одном табуне с другими не потому, что она для всех чужая, а потому, что она для всех – своя. Он понял, что произведения Тэффи – если дать ей свободу – найдут отклик у миллионов читателей, а “Русское слово” в лучшие годы выходило именно миллионными тиражами. И Дорошевич не ошибся.
То, что Тэффи оказалась для всех своя, проявлялось не только в творчестве, но и в отношениях с людьми, в том числе с коллегами-писателями. Ее дружбу высоко ценили представители враждующих лагерей. Она регулярно выступала в качестве “хозяйки бала” на всевозможных благотворительных вечерах, которые устраивала эмиграция, и своим умом, обаянием, юмором заставляла забыть о разногласиях и вспомнить о главном: у всех их одна родина.
Круг знакомств Тэффи был огромен – и до революции, и после. Она могла бы написать несметное множество мемуарных очерков – о выдающихся писателях, журналистах, художниках, музыкантах, актерах, режиссерах, ученых, политиках, промышленниках и т. д. – не только о русских, но и иностранных. К примеру, одной из “звезд” авторского вечера Тэффи, который состоялся в Париже 18 февраля 1927 года, была Жозефина Бейкер, знаменитая танцовщица, пользовавшаяся в то время головокружительной популярностью.
Тэффи со многими была в доверительных отношениях, и если к этому добавить ее проницательность, наблюдательность и умение разглядеть суть человеческого характера, то такие мемуары открыли бы для нас много нового. Но Тэффи еще и обладала удивительным человеческим тактом. В одном из своих ранних юмористических рассказов она заключает: “Никто не любит, когда его очень понимают”. И она вовсе не стремится, в отличие от целого ряда других писателей этой эпохи, выносить на суд широкой публики чужие секреты, показывать подноготную чужих поступков, “срывать маски” или, напротив, создавать из людей идолов.
Если Тэффи пишет о людях, с которыми ее сводила жизнь, то в воспоминаниях ее могут быть юмор и ирония, но не будет злобы и раздражения. Это вовсе не значит, что она всех любила и ни в ком не разочаровалась, что ее не обижали и не обманывали, что она помнит только хорошее. Нет, Тэффи наверняка не забыла, как пренебрежительно отзывалась о ней в печати до революции Зинаида Гиппиус, как ей отказывали в праве считаться настоящей писательницей другие “серьезные” авторы. Но если она пишет мемуары, то не для того, чтобы сводить счеты, а ради иного – вспомнить что-то хорошее, светлое, значительное или забавное, отдать дань памяти ушедшим.
Несколько выделяется на общем фоне лишь очерк “Распутин”, потому что это, скорее, воспоминания не о самом Распутине – двух коротких встреч для полноценных мемуаров маловато, – а об отношении к нему современников, о времени, олицетворением которого для многих стал старец.
В 1920–1930-е годы мемуарные очерки Тэффи в газетах печатались редко. Чаще поводом для них было прощание с недавно ушедшим. Таковы, например, ее очерки о Федоре Сологубе (“Рыцарь смерти”), Павле Тикстоне (“Первый джентльмен”) и Михаиле Кузмине (“Река времен”). Они так и начинались – с известия о смерти: “Печальная весть: умер Федор Сологуб”; “Уходят, уходят, уходят… Точно река в половодье смывает их с нашего берега и уносит навсегда. Вот нет больше М.А. Кузмина”.