– Вы им уже все объяснили?

– Да, но это ничего не меняет.

Он все еще выглядел потрясенным, на худом лице обозначились беспокойные морщинки, Корин был исключительно знающим тренером, но человеком нервным и неустойчивым. Мог сегодня предложить дружбу до гроба, а завтра сделать вид, что знать тебя не знает. Сейчас ему хотелось, чтобы его успокоили.

– Не может же быть, что ты и другие жокеи считаете, будто Арт покончил с собой из-за того, что я... ну решил меньше пользоваться его услугами? Верно, у него была какая-нибудь другая причина.

– Но сегодня он в последний раз должен был выступать в качестве вашего жокея, не правда ли?

Корин помедлил, потом, удивленный моим знанием того, что еще не было объявлено, кивнул утвердительно.

А я не стал сообщать ему, как накануне вечером на стоянке машин наткнулся на Арта и тот в порыве горького отчаяния, страдая от едкого чувства несправедливости, утратил свою обычную сдержанность и поведал мне: кончилась его служба у Келлара.

Я сказал только:

– Он убил себя из-за того, что вы его уволили. И сделал это у вас на глазах, чтобы вас сильнее мучали угрызения совести. Вот как все это было” если хотите знать мое мнение.

– Но никто не поступает так из-за потерянной службы! – возразил он с оттенком раздражения.

– В нормальном состоянии, конечно, нет, – согласился я.

– Любой жокей знает, что рано или поздно ему придется уйти. А Арт стал стареть... Может быть, он сошел с ума?

– Возможно...

И я ушел. А он остался там, пытаясь убедить себя в том, что ничуть не виноват в гибели Арта.

Грэнт Олдфилд, к моему удовольствию, уже оделся и отправился домой, Большинство жокеев тоже уехало, и гардеробщики были заняты тем, что разбирали свалку, оставленную жокеями, – складывали грязные белые брюки в мешки, а шлемы, сапоги, хлысты и остальное снаряжение запихивали в большие плетеные корзины.

Наблюдая за тем, как быстро и ловко они смахивали в корзины вещи, готовясь унести грязное домой, там вычистить и принести назавтра выстиранное и выглаженное, я подумал, что, вероятно, они заслужили то высокое жалование, которое мы им платим за услуги. Я часто видел, как Арт расплачивался со своим гардеробщиком. В разгар сезона он платил больше двадцати фунтов в неделю.

Мой гардеробщик Майк схватил со скамьи шлем и улыбнулся, проходя мимо. Тик-Ток, насвистывая сквозь зубы модный мотивчик, сидел на скамейке и напяливал пару пронзительно-желтых носков и высокие узконосые туфли, доходящие до щиколоток. Почувствовав на себе мой взгляд, поднял глаза и подмигнул:

– Ты видишь перед собой картинку из модного журнала.

– Ничего, мой отец был одним из «Дюжины мужчин, одетых лучше всех», – как можно ласковее сказал я.

– А мой дедушка носил плащи с подкладкой из шерсти викуньи!

Во время этой детской пикировки мы добродушно поглядывали друг на друга.

Пять минут, проведенных в обществе Тик-Тока, ободряют, как ромовый пунш в стужу, – его беспечная жизнерадостность легко передается другим.

Пусть Арт умер от стыда и позора, пусть в душе Грэнта Олдфилда воцарился мрак, но пока юный Ингерсол живет так весело и беззаботно, в мире скачек не может быть непоправимого непорядка.

Он помахал мне: «До завтра!» и, поправив свою тирольскую шляпу, ушел.

И все-таки какой-то непорядок в мире скачек был. И непорядок серьезный.

Я точно не знал, в чем дело. Я только видел симптомы этого. И видел их яснее, чем другие.

Может быть, потому, что всего лишь два года участвовал в этой игре.

Между тренерами и жокеями все время ощущалась какая-то напряженность: внезапные вспышки ненависти и скрытые приливы и отливы возмущения и недоверия. «Во всем этом, – думал я, – было нечто большее, чем законы джунглей, господствующие во всяком деле, связанном с яростной конкуренцией. И что-то большее, чем обычные интриги». Но Тик-Ток, единственный, с кем я поделился своими ощущениями, начисто все отмел: «Ты, старик, настроился не на ту волну. Оглянись вокруг, дружище! Все кругом улыбаются, смеются! По мне все идет – о'кей!»