Мечтая о загранице, Пятищев почувствовал облегчение на сердце. Капитан сначала слушал молча, но потом заговорил:

– Да, но ведь и лиры эти надо откуда-нибудь достать, заработать. Сами они не упадут с неба.

Пятищев остановился перед лежащим капитаном, вскинул молодцевато голову кверху и произнес:

– Ты ведь это намекаешь на меня. Я понимаю. А знаешь ли ты, что я отлично могу там на покое зарабатывать себе хлеб насущный переводами французских романов? Французский язык я знаю хорошо. Чего ты смеешься? Ничего тут нет смешного. Там переводить, а сюда, в Россию, присылать в редакции журналов для напечатания. Ведь за это же деньги платят. Мог бы писать корреспонденции для газет.

– Поди ты! Рассуждаешь, как мальчик!

Капитан махнул рукой.

– Не маши, не маши! Нельзя на меня смотреть так безнадежно, – перебил его Пятищев. – Будет нужда – нужда и заставит калачи есть, как говорит пословица. Ведь люди же переводят, и им платят.

– Нужда! А теперь у тебя нужды нет? Отчего же ты здесь не пробовал переводами заняться?

– Здесь другое дело. Здесь у меня до сих пор угол был, кой-какой кусок хлеба и, наконец, здесь я удручен всем этим разорением, я не нахожу себе места, все меня терзает, дух неспокоен, нервы расстроены, а там – другое дело. Там я прежде всего сознал бы, что уж всему конец. Видел бы, что аминь… Ну, прощай. Пойду к себе на горькое новоселье. Запри за мной дверь на подъезде.

Капитан встал и запер за Пятищевым.

Пятищев очутился на дворе. Были бледные серо-лиловые сумерки весенней ночи. Всплывала луна. Кое-где мелькали бледные звезды. Пятищев обернулся к фасаду дома и прошептал, кивая головой:

– Прощай, старое гнездышко! Прощай, милая родина!

Приступ слез сдавил ему горло. Опять стало горько, тяжело горько. Дом был дедовский, здесь Пятищев родился, родился и жил его отец, жил его дед. Пятищеву знаком каждый угол в доме, каждая дорожка в саду. Есть много уголков, которые могут навести на радостные воспоминания, – и все это бросить, от всего этого надо уехать. Он хотел пройти в парк, но ноги тонули в нерасчищенных еще, мокрых дорожках, на которых лежал прошлогодний опавший лист. Пятищев вернулся и остановился перед окнами своего кабинета. Ему вспомнилось время его предводительства дворянством, вспомнилась его сила, вспомнился почет. Он подошел и заглянул в окно. Там было темно. Белело только светлое пятно мраморного камина. Перед этим камином он любил дремать в кресле зимой после обеда с привезенной с почты газетой в руке.

– Прощай… Прощай… – прошептали еще раз его губы.

Он отвернулся от окна, заплакал и быстро пошел к домику управляющего. Рыжий породистый сеттер выскочил из-за угла, стал прыгать и виться у его ног. Этот сеттер всегда спал в спальне Пятищева на ковре. Пятищев приласкал его и бормотал сквозь слезы:

– Забыли собачку бедную в переполохе… Совсем забыли… Бедный Аян! Бедный Аянчик! Ну, пойдем со мной ночевать на новоселье. Пойдем, милая собака.

Аян завилял пушистым хвостом и побежал впереди хозяина.

И вспомнил Пятищев, какая у него в былое время была охота, которую он унаследовал от отца, сколько было собак, сколько охотничьих лошадей, сколько егерей. Теперь от всего этого остался один пес Аян – потомок тех псов, которые были у него, да егерь Левкей, который уж дослуживает ему простым работником, да и с ним приходится расстаться. Придется, может быть, и Аяна отдать, если он, Пятищев, уедет за границу.

«А какие пиры-то я задавал на охоте! – мелькнуло у него в голове. – Какие тузы-то съезжались! Губернатор два раза был и дивился… Повар Порфирий… расстегаи с налимьими печенками… А какой раковый суп готовил он! Пьяница, но гениальный повар был! – вспомнилось ему. – Портвейн, мой портвейн, который тогда хранился у меня еще от отца. Где теперь такой портвейн сыщешь!»