– Нет-с… совсем… То-ись!.. Как бы это сказать… Больше-с вот тоже, как у вас.
– Курносый, стало быть?
– Точно так-с. Даже-с, доложу вам… чудное-с такое обстоятельство. Вот сами изволите увидеть… Есть некоторое сходство… как бы это вам пояснить… Некоторое у него с вами удивительное…
– Что?!
– Некоторое удивительное подобие. Сходствие с вами, то-ись в росте, в лице и во всем…
– Что ты, болван, врешь! Что ты язык-то распустил, как баба какая! Дурень!.. Аль забыл, что указано было… Пошел вон! – проговорил граф, отодвигая нетерпеливым, гневным жестом столик и вставая с диванчика во весь свой рост.
Дворецкий сразу побледнел, задохнулся и отступил на шаг. Все закружилось у него перед глазами. Он пролепетал что-то, но сам не знал, что болтает его язык.
– Пошел вон! – снова расслышал он сквозь какой-то гам и шум, гудевший не в горнице, а в его собственной голове.
И затем, выскочив из горницы барина, дворецкий окончательно пришел в себя только на подъезде. Он выскочил на двор освежиться от перепуга, который испытал. И было чего испугаться. Тридцать лет был он уже при барине, восемь лет был уже дворецким – и за всю свою жизнь никогда не видел барина в таком припадке гнева, какой видел сегодня. Никогда он не слыхал такого голоса, который слышал сегодня. Если бы утром кто-либо сказал ему, что добрый и кроткий барин способен так крикнуть, так вдруг рассердиться, то дворецкий рассмеялся бы такому глупому предположению.
«Что ж я такое сказал? – бормотал он про себя, стоя в дверях на морозе. – Уж я и не помню! Что же, бишь, такое? Обидного али неуважительного ничего, кажись, не сказал, а как он осерчал. Что за притча? Господи помилуй и сохрани!»
Макар Ильич вернулся в швейцарскую, побрел в половину дома, где жила его семья, и среди первой темной горницы, ощупав диван, не раздеваясь, лег на него.
XI
Двадцать с лишком лет тому назад, в Москве, во время пребывания в ее стенах «великой дщери Петровой», то есть всеми обожаемой царицы Елизаветы, в боярских палатах графов Зарубовских пировали целую неделю и дворяне, и простой люд. Граф Алексей Григорьевич с женой Анной Ивановной праздновали свадьбу своего единственного сына Гриши.
Пирование являлось в силу обычая, а не от радости и довольства. Напротив того, покойный граф, а в особенности графиня, были совершенно недовольны браком сына, его выбором. Год целый родители и слышать не хотели о подобном «соблазнительном» для всей Москвы родстве, к которому приведет их женитьба Григория.
Девушка, которую он полюбил, миловидная, кроткая, как ангел, очень еще молоденькая, не более 15 лет, была единственной дочерью доктора-немца, родом из Саксонии, который лечил в доме Зарубовских и который за двадцать лет практики успел заставить все московское дворянство любить себя. Вместе с тем он завел склад аптекарских товаров, которыми торговал на всю Россию, и составил себе сравнительно крупное состояние. Но его полсотни тысяч были ничто в сравнении с громадным состоянием графов Зарубовских. Вдобавок из-за своего аптекарского склада он был называем гордой Анной Ивановной «лавочником». И вдруг единственный сын этой женщины, которая по отцу приходилась двоюродной сестрой самой императрице, женился на дочери немца-аптекаря. А согласиться пришлось поневоле, ибо слабый по природе и изнеженный воспитанием Гриша стал тосковать до того, что слег в постель.
– Бывали случаи, что от любви неудовлетворенной люди и помирали! – говорили многие Анне Ивановне, ахая над тающим, как свечка, Гришей.
Разумеется, после свадьбы и обычных пирований, когда молодая чета поселилась в доме родителей, жизнь юной пятнадцатилетней графини Эмилии Яковлевны стала невеселая. Свекор обходился с ней ласково, но свекровь попрекала ежедневно всем. Она была «саксонка» – вот то же, что и сервиз столовый. Она была и «перекрест», то есть крещена в православие пред самой свадьбой. Она же была и «лавочница».