у мужчины, который имеет счастье жить с ней. Может, требовать и не надо, но и не стоит соглашаться на унизительную роль приживалки.

Я ничего не могла поделать со слезами, которые мешали мне видеть. Я то и дело снимала очки, протирала стекла, ходила умываться и собирала нашу с Варькой неудавшуюся буржуйскую жизнь в большие икейские пакеты.

Попутно я писала ему записки. «Будь счастлив, если сможешь» – записочку с этой сакраментальной фразой я сунула прямо в постель. «Предатель. Ты помнишь, за какое место вешали предателей в Древней Греции?» Их, кстати, вешали за самое обычное место – за шею – во все времена. Но Виноградов явно подумает что-то другое. И… И что? Я на секунду остановилась. Зачем я это написала? Потом махнула сама на себя рукой – ну написала и написала, неужели же сейчас редактировать? Мне надо спешить. Положу в холодильник, сам разберется. На кухне, где висели недавно сшитые мной изумительно красивые занавески и лоснилась гладкими боками новая мебель с медными ручками и медной духовкой, мне было особенно гадко.

Всего лишь месяц назад, прихватив бледно-зеленую от недостатка чистого воздуха Варьку, я носилась по салонам, выбирая мебель и всякую ненужную ерунду. Не знаю, сколько часов мы провели с меланхоличным дизайнером на Рижской, пока не нарисовали нужную конфигурацию. Мы приезжали туда с Варей три раза. Варя покорно сидела и читала, еще по-детски водя пальцем по строчке, а я – горела над проектом. Проектом будущего счастья за трехметровым забором в дачном поселке Клопово…

Я огляделась. В доме, наверно, все. Вещей набралось столько, что непонятно, как все это запихивать в старенький «жигуленок», на котором я приехала. Его багажник не рассчитан на перетаскивание старательно укомплектованного счастья с места на место. Все купила – и дубовый шкаф, (его я, разумеется, не потащу – некуда), и коврики, и занавесочки, и медные кронштейны… Что-то самое главное я, видимо, упустила, укомплектовываясь.

Я подошла к полке с иконками, которые Виноградов исправно покупал в соседнем монастыре, заходя туда раза два в год – помолиться, свечку поставить. Зачем? Я всегда смотрела, как он судорожно стаскивает шапку в церкви, и думала – вот сейчас он зажжет свечку перед иконой и – о чем подумает? О чем попросит? Я так и не поняла, о чем же Виноградов на самом деле мечтал. А это очень плохо.

Я написала: «Ты сам себя предал», запихнула бумажку за ремень висящего на стене каминного зала телевизора. И решила на этом остановиться.

Бумажки я вырывала из тетрадки в клетку, в которой рисовала Варька. На верхней странице перегнутой тетрадки корявым старательным почерком было написано «М/С», а ниже шли цифры. Это мой Саша Виноградов играл в домино с котенком по имени «М», а котенок рукой, которая никогда не писала конспекты в институте, отмечала счет. Наши руки – не для скуки, для любви – сердца… Наши руки – не для скуки, расстегни-ка, дядя, брюки… Ужас. Ужас! Это я так смешу сама себя, чтобы не было слишком грустно? Когда, почему я стала такой пошлой? Потому что четырнадцать лет смотрела на мир сквозь человека по имени Саша Виноградов? Сквозь его желания, его приземленный юмор, его привычки хорошо отмытой дворняжки?

Я знаю, что прощаться с домом – как с человеком. Я помню, как уезжала из маминой квартиры, в которой выросла. Мне было тошно и плохо, я долго скучала о своей комнате, об окне, из которого открывалась панорама Садового кольца, о березе, стучавшей в ненастные дни ветками о мой подоконник. А в моей новой квартире в окно были видны трубы теплоцентрали. С годами я научилась в холодное время года без градусника определять прогноз погоды – по тому, как дымят трубы. А потом перестала замечать дым, и поняла, что, кроме труб, в мои окна видно небо строго на восток. Поэтому при желании можно, сидя у окна, встречать рассвет. И подросли деревья у подъезда и тоже стали стучать о подоконник…