и ругань.
«Ты куда? Погоди-ка малость», – увязалась за мной старуха.
«Не меня ли ты ищешь часом? – усмехнулась, смыкая веки. —
Знаю, знаю…
Но нет Пегасов.
Разобрали всех в прошлом веке…»
Вдохновение как скрижали…
Разбивая коленки в раны,
Я бежала за серой шалью.
За тулупом, по краю рваным.
За волшебным лучом лампадным.
За призывом кривого пальца
И сочувственным: «Ладно, ладно. У меня там один остался…»
Распрямила с тех пор я спину – надоело ходить горбатой.
Хоть по облаку, хоть в трясину мне не страшно —
со мной Крылатый.
От свободы штормит немного, как стрижа после долгой клетки.
В клетке кормят весьма неплохо.
Любовь под Сталинградом
Лидии Петровне Березниковой,
фронтовичке, моему университетскому куратору посвящаю
Зимой,
под Сталинградом,
в сорок третьем,
Оглохнув от «Катюш» и ППШ,
Упала я в алеющем рассвете,
Чуть-чуть не добежав до блиндажа…
Мы брали высоту – в неравных силах.
Но верили, что все-таки дожмём…
А небо от отчаянья бесилось,
Срываясь то метелью, то дождем…
Я видела, как сквозь тугую сырость
Зловещей черепахой плелся танк…
А перед ним с бутылкой смеси вырос
Мальчишка мой вчерашний – лейтенант…
Мы до зари сидели с ним в землянке,
И тихо вспоминали «до войны…»
Смотрели на свечу в жестяной банке,
Оплывшую как кружево луны…
Утихло пламя.
В темени чумазой
Мальчишка напоследок закурил…
Признался, заикаясь, что ни разу
По-взрослому девчонок не любил…
Струился свет в невидимую щёлку,
Душа и тело потеряли страх…
Колючую мальчишескую щёку
Я гладила ладонью до утра…
Зимой,
под Сталинградом,
в сорок третьем,
Упав на снег растрелянно-рябой,
Погибли мы в алеющем рассвете,
Но все-таки изведали любовь…
* * *
А где-то была зима.
И не было ей предела.
За март, за апрель, за май цеплялась подолом белым.
Утюжила города.
Плела бесконечность кружев.
Ноктюрны на проводах играла, вдыхая в души
Растерянность и тоску,
Мечты о щедротах юга,
О том, что цветной лоскут заклеит кусочек луга.
О шелковой бахроме на хрупких локтях черёмух,
О вереске на холме, о дроби ночного грома.
Луна растеряла цвет, и небо лишилось глянца.
И не было больших бед, чем льдов беспросветный панцирь.
Бесплодно ломились вверх проросшие в стрелку зерна.
И царствовал белый мех, давно поглотивший черный…
А завтра была весна.
И не было в ней сомнений.
Задорный неловкий злак тянулся к теплу из тени.
Прогнулся шершавый наст. Распутались нити кружев.
Ожили полоски трасс. Захлюпали звонко лужи…
И небо вернуло цвет, как будто зацвел цикорий.
На полку заброшен Цвейг, вершитель чужих love story…
Оттаяли провода.
Совпали пунктиры пульса.
Я просто сказала «да».
Ты просто ко мне вернулся…
В августе 1944-го…
Деду своему, Захару Горбачеву,
погибшему в Польше в августе 44-го, и вдове его Анне, моей бабушке, посвящаю
Некстати, необдуманно, нелепо…
Закутанный в брезент до подбородка,
Под раскаленным августовским небом
Ты умираешь в зарослях солодки…
Насквозь прошитый сотнями осколков —
От пальцев онемевших до затылка…
От родины вдали, в чужом поселке,
На рыжей окровавленной подстилке…
Искусанные губы просят влаги,
Истерзанные руки безнадёжны…
Ни водки, ни воды, ни даже браги,
Лишь пахнет дымом пыльный подорожник…
Ни соли, ни росы, ни крошки хлеба…
А хочется поплыть за сизой далью —
Туда, где под невыспавшимся небом
Цветут родные розовые мальвы…
Последнее, что помнится – воронка
От грузного бесовского снаряда…
А завтра роковая похоронка
Отправится на поиск адресата…
Стандартная казённая бумага,
Свернуть бы из нее смешной кораблик
И запустить в ручей – плыви бродяга! —
А на борту, как кровью, «смертью храбрых»…
Застынет почтальонка у порога —
Раздастся крик, немыслимый для слуха…