Небо на столе
Затаскиваю небо на порог
за утренний прохладный уголок,
стелю на стол. Теперь две чашки, чай…
Вставай, вставай! Мы будем отмечать
ещё один из наших летних дней,
настоянных на дачной тишине.
Медлительный, мурчащий, словно кот,
ты сонно выползаешь в огород,
зовёшь: смотри-ка, ягоды красны, —
и куришь, выдыхая в небо сны.
Там ласточки исчиркали бока
пузатым золотистым облакам…
К обеду жарко. Хочется в реке
быть лилией на долгом стебельке.
Но день стекает к вечеру, и он
похож на отцветающий пион.
И наши тени, делаясь длинней,
с крыльца сползают в сумеречный чад…
Пойдём-ка спать. Нам завтра отмечать
ещё один из наших летних дней…
Бессмертник
На этой далёкой орбите,
где звёзды бледней НЛО
и дней перепутаны нити,
где травы вздыхают тепло
и белый песок побережья
облизан зелёной волной,
я стану такой же, как прежде, —
веснушчатой, дикой, чудной.
И речь моя будет гортанной,
похожей на говор воды…
Ты любишь Неаполь и Канны,
а я – плоть от плоти Орды.
И дикие кони послушно
(а норов у них очень крут!)
подходят ко мне и горбушку
с ладони губами берут.
Я в тёмную жёсткую гриву
вплетаю лиловый цветок,
смотрю на закаты с обрыва,
и солнца малиновый сок
стекает меж пальцами липко
на серые выступы скал…
Я – слово из древнего свитка,
которое ты прочитал
на пёстром карнизе дугана
под шёпот монгольской толпы.
Ты любишь заморские страны,
а я – забайкальскую пыль.
Ты бросишь меня, как монетку
в прощальном порыве любви.
Бессмертника бледную ветку
с собою на память сорви…
Дым
На оббитом кафеле
мокрые следы.
Губы губы плавили
в жаркие меды.
Маялась бесцветная
сонная луна.
Штора билась, ветром ли,
стоном ли полна.
Растекалась полночь и
таяла с краёв…
Сколько дымной горечи
в имени твоём —
как в осеннем городе,
где листву метут.
Повторять бы, господи,
до иссохших губ…
Лай собак у станции.
Капает вода.
Зябнет традесканция.
Воют поезда.
Размывая линии
в профиль и анфас,
лепестками синими
трепыхает газ.
Тени от акации
мечутся в окне.
Ты целуешь пальцы мне.
Пальцы.
Мне.
Монетка
Брошу монетку и думаю – я вернусь.
Помню блеск её, помню плеск её наизусть.
А потом то ли дни взахлёб, то ли ночь внахлёст:
спохватилась – а поезд уже далеко увёз.
Я храню на память веточку-сухоцвет.
Но ни боли нет, ни тоски по былому нет.
Только ветер пахнет то яблоком, то костром,
и от снов спросонья и маетно, и пестро.
И торчит из памяти где-то за сто земель
залетевший в полдень колодезный журавель,
и стоят пучеглазо на солнечном дне реки
краснопёрые рыбы-ленивые-плавники.
У меня этой небыли, господи, сто пудов —
и заросших к июлю дремучей травой прудов,
и горячей тугой ежевики у пыльных скал,
и закатного солнца, упавшего в мой бокал…
И когда никому ни поплакать, ни рассказать,
надо просто сбежать в тишину и закрыть глаза.
И вдыхать эту память – и клевер, и птичий хай…
Если станет тоскливо, ты вместе со мной вдыхай.
Лепесток
С. Ч.
Хлебает лес дожди уныло, пресно,
раззявя рты суглинистых канав.
Потом опять начнётся ледостав…
Полгода тьмы и холода, хоть тресни.
Отвары трав. Да что уж там – глинтвейн!
Любимый шарф – два метра крупной вязки.
У Фета было, помнишь: за салазки!
Каких горячих надо быть кровей…
Нет… Я зимой подранок, волчья сыть.
Моё гнездо – в пуховом одеяле.
Я затаюсь до мартовских проталин,
что друг-алкаш, полночный зябкий гость,
уже в говно; про приступы бронхита…
– Ну что, Серёга, пишутся стихи-то?
– Я завязал.
– Да ты мне это брось!..
Потом – весна: надежды, пух и прах,
немножко клейких почек, первоцветы…
И лето. Слышишь, Серый? Скоро лето!
На море домик на семи ветрах…
А лето – на ладони лепесток,
сиреневая крошечная нежность.
Подует ветер – и опять, как прежде: