Если бы жизнь в Беловодье текла так же тихо и спокойно, как прежде, Никита канул бы в темноту безвестности. Но два дня спустя на трассе перевернулся рейсовый автобус.

Узнав, что никто не погиб, Никита всерьез огорчился. Авария без жертв – то же самое, что безалкогольное пиво: не настоящая.


Как многих незаметных людей, его с детства переполняло острое, почти болезненное ощущение собственной уникальности. Своей Библией Мусин назначил «Трудно быть богом» братьев Стругацких. Параллели бросались в глаза. Как и дон Румата, Никита был кем-то вроде посланника развитого мира в средневековом Арканаре, с той разницей, что Румата Эсторский тащил быдло к прогрессу, а Мусин был умнее: он знал, что сеять зерна гуманизма и просвещения безнадежно и даже вредно. Ценность Руматы в том, что он единственный. А если вокруг много румат, это теряет смысл.

Никита начал исподволь внедрять в умы свое новое прозвище – Эсторский. Выводил его на тетрадях. Подписал обложку дневника: Никита Эсторский! Но тут случилось непредвиденное.

В конце сентября он вычитал, что Мусины-Пушкины – старинный дворянский род. Чего-то в этом роде Никита и ожидал. В нем, несомненно, текла кровь аристократов. Отец посмеялся над его изысканиями, сообщив, что Мусины последние сто лет крестьянствовали в Беловодье, но папаша был дурак.

Однако шуточки отца испортили Никите настроение.

Второклассник Богусевич попался под горячую руку. Не то чтобы Никита собирался его мучить, просто хотелось отвести душу, а толстяк подходил для этого, как яблоко для шарлотки: девчоночий румянец, пухлые щеки и заискивающий взгляд.

– Богусевич, ты голубой? – поинтересовался Мусин.

Жирдяй затрепетал и попытался сбежать, но Никита уцепил его за воротник.

– Мы здесь педиков не любим! – наставительно сказал он.

Тревожные шепотки, смолкшее щебетание третьеклассников: бандерлогам явился Каа.

– Оставь его, чего пристал, – промямлил кто-то из детей.

Никита встряхнул толстяка. Богусевич всхлипнул и собирался некрасиво разреветься.

– Богусевич-извращенец, – не без труда срифмовал Никита.

– Мусин-гнусин, – раздался звонкий голос.

От надругательства над своей аристократической фамилией Никита так опешил, что у него отвисла челюсть.

Дети засмеялись.

– Мусин-вонюсин, – отчеканила девчонка.

Школьники расступились, и Никита оказался лицом к лицу с Мартой Бялик.

– Глистами обожрусин! – Бялик скорчила физиономию, будто ее тошнит.

Никита молчал. Он совершенно растерялся.

– Что, зассусин? – сочувственно спросила девчонка.

Смешки перешли в хохот. Испуг детей таял, как грязный снег под лучами солнца.

Богусевич с неожиданной силой дернулся, едва не вывихнув Мусину палец:

– Не трожь!

Это было последней каплей. Никита пошел на девчонку, сжав кулаки, но, вопреки его ожиданиям, та не двинулась с места. Руки сложены на груди, на лице неописуемое презрение. Он осознал, что эта шелупонь готова драться с ним всерьез, если он не остановится.

И Мусин остановился.

– Да пошла ты, – без выражения сказал он. – Еще с девкой связываться.


Этот случай имел два последствия. Во-первых, малышня перестала бояться Никиту. Его по-прежнему сторонились, но он читал на лицах не страх, а нечто вроде гадливости.

«Во-вторых» было хуже. Сначала к нему пристала кличка «Мусин-гнусин». Затем его прекрасная аристократическая фамилия отпала, а из скорлупы гнусина вылупилась противная тварь: чья-то мстительная рука зачеркнула на дневнике великолепного «Эсторского» и вывела сверху: «Никита Гнус».

2

В одиннадцать утра Никита шел по улице Гагарина, неся портфель с нотами. Мать настояла, чтобы даже летом сын занимался с восторженной старой девой, чьи ученики годами мучили рояль – прекрасный, между прочим, Циммерман, не заслуживший всех этих во-поле-березок и рвущих душу сурков-компаньонов.