– Давай покатаемся, что ли. Мы с мамой часто здесь катались… Мама любила эту карусель.

На площадке горел одинокий фонарь, не слишком яркий, но мы все равно оказались в круге света, потому что нас со всех сторон обступила тьма, лишь окна, налитые апельсиновым цветом, да в арку прорывался шум с проспекта, но здесь словно на острове, и вокруг никого.

Странное ощущение, учитывая, что с Валерией мы никакие не подруги… Впрочем, я никому не подруга.

– А где она теперь? Ну, мама в смысле?

– Умерла за год то того, как я вышла замуж за Толика. – В голосе Валерии звучала тоска. – Никого не осталось, папа еще раньше умер, а я училась в институте… А тут Толик.

– Просто потому, что осталась одна?..

Она поняла, о чем я спрашиваю. Конечно, она продала свою молодость Городницкому, она и не могла любить его, старого и отвратительного козла, – и вместо того, чтобы бороться за себя, просто выгодно продала свою внешность. Но Валерия не понимала, что я не осуждаю ее, каждый выживает как умеет, ну вот она умела так.

– Да.

Иногда кому-то нужно это сказать, и она понимала, что между нами никогда больше не будет момента такой откровенности – просто эта ночь, эти огни с проспекта и карусель, которая когда-то была символом счастья, потому что рядом были те, кого она любила, с кем чувствовала себя в безопасности, они были живы, и она была самой собой – и лгать в такой момент нельзя, особенно себе. Потому что здесь она была еще прежней, была той девочкой, которую любили родители, – беззаботной и беззащитной перед жизнью, как и многие любимые дети из благополучных семей, а уйдя отсюда, она стала той, что сейчас, и хотя она сама это выбрала, ей от этого не легче. Потому что когда ушли те, кто любил ее просто за то, что она есть, чувство безопасности исчезло, она сумела выжить – но при этом утратила себя саму. И плевать, что я бы ни за что так не смогла, потому что она бы не смогла так, как я.

Мы все очень разные, граждане. И не спешите бросаться камнями.

Мы уселись на карусель и завертелись, и дворик завертелся вместе с нами, и освещенные окна превратились в золотистые ленты.

– Фух, раньше могла часами кататься вот так, а теперь голова закружилась. – Валерия поднялась на ноги, ее качнуло. – Может, кофе выпьем где-нибудь?

– Идем тогда в «Мелроуз», тут недалеко.

Мы вышли из освещенного круга и двинулись в сторону арки сквозь темноту, и темнота оказалась не такой уж безусловной ввиду освещенных окон. Мы почти совсем дошли до арки между домами, соединяющей темный двор с освещенным проспектом, когда все случилось.

Какой-то парень в толстовке, с капюшоном, надвинутым на лицо, вышел из арки, просто отделился от стены и шагнул к нам в темноту, и Валерия охнула, стала оседать на асфальт. Я на какой-то миг застыла, стояла и смотрела, лезвие ножа хищно блеснуло в свете фонаря, зардевшись темной кровью, а я какую-то длинную холодную секунду молча пялилась, не в силах избавиться от мысли, что я все это уже видела, только тогда я пришла под занавес, а сегодня застала самое начало спектакля, и следующим актом станет еще один взмах ножа.

И я побежала.

В отличие от Валерии, которая всегда носила каблуки, я предпочитаю удобную обувь – ну, разве что случай требовал туфли на каблуках, но в повседневной жизни я всегда ношу обувь на низком ходу – мягкие балетки или мокасины, босоножки и что угодно, лишь бы моя нога твердо ощущала дорогу. И в этот раз мои балетки, уже изрядно истрепавшиеся, сослужили мне добрую службу, я вылетела на проспект и нырнула в подъехавший троллейбус. Ищи-свищи меня теперь, если охота.