– И больше всего дойч обиделся даже не на то, что винишко стрескали без всякого почтения, в подворотне, а из-за того, что до визита наших ореликов коллекция была полнее, чем аналогичное собрание у конкурента из капиталистической ФРГ, – сказал лениво Глаголев. – Испортился немец при Адольфе, политику пристегивал ко всему, что движется… Еще рюмочку?
– Благодарствуйте, – сказал Мазур.
– Это в смысле «да» или в смысле «нет»?
– В смысле «да», – сказал Мазур. – Когда еще доведется, не по моему жалованью…
– Извольте. – Он наполнил рюмки и без всякого перехода сказал: – В общем, как гласят достоверные сплетни, по ту сторону океана все прошло гладко. Был кандидат – и нету кандидата, как слизнуло. Нашей девочке, должно быть, дадут медальку. Признайтесь, между нами, мужиками – братство народов достигло апогея или как? Ну ладно, что вы ощетинились, мы же вне строя… Клещами не вытягиваю. Дело ваше. У нас есть и проблемы посерьезнее… Так вот, Кирилл Степанович, им там гораздо легче, на том-то берегу. А вот нам с вами гораздо сложнее. С нами, такое впечатление, не представляют, что и делать – то ли орденки повесить, то ли автомобильную катастрофу устроить, – жестко усмехнулся он. – Шучу, конечно. Не так уж все плохо. И начальники наши не такие уж звери, и мы с вами не настолько уж дешевы, чтобы можно было выкинуть нас на свалку, как новорожденных ненужных котят… Еще поживем. Вот только из нас двоих с вами дело обстоит несколько… запутаннее. Можно откровенный вопрос? Вы по-прежнему стремитесь стать генералом? Адмиралом, пардон?
– Я обязан отвечать?
– Господи, да вы вообще не обязаны со мной гонять коньяки и беседовать за жизнь, – сказал Глаголев с необычайно простецким видом. – Но мы же с вами люди военные, все понимаем. Полковник – крайне своеобразное состояние души. Поскольку он, в отличие от подполковников, майоров и прочих ротмистров, стоит перед некоей качественно новой ступенечкой и не знает, удастся ли на нее шагнуть. Я, как легко догадаться, о первой беспросветной звезде. Специфическое состояние, по себе знаю, – в особенности если обнадежат однажды, пусть даже намеком…
– Черт его знает, – сказал Мазур. – После всех перипетий это как-то по-другому видится. Перегорело, что ли. Другие печали за спиной. И чутье подсказывает, что усложнилась жизнь несказанно, как тот знаменитый узел…
– Вот то-то. Иные узлы можно только разрубить – я о внешних воздействиях, не о наших с вами поступках… Реальность такова, что вам, друг мой, во всех смыслах надежнее и безопаснее будет отсидеться некоторое время в глуши. Иные столичные хвосты крайне чувствительны, а вы по ним топтались подкованными бутсами – ну, предположим, не вы один, но это мало что меняет… Нельзя вам обратно в Питер. Пока что. Да и потом, там вы непременно окажетесь в столь же подвешенном состоянии, как здесь, но у нас, по крайней мере, сосны и воздух, а там мокреть со слякотью. И неизвестность.
– А здесь, вы хотите сказать, неизвестности нет?
– Теперь, пожалуй, что и нет, – сказал Глаголев, поглядывая определенно испытующе. – Вы, любезный, не истеричная гимназистка, а потому позвольте с вами запросто…
Он бесшумно выдвинул ящик, не глядя достал какую-то бумагу и положил перед Мазуром. Вид у бумаги был официален донельзя – уж это-то Мазур, всю сознательную жизнь носивший форму, мог определить с лету.
И взял украшенный печатями и штампами лист, стараясь не допустить ни малейшей поспешности, не говоря уж о суетливости. Следовало сохранять лицо, насколько возможно, – у белокурого великана с холодными синими глазами оказалось не просто четыре туза при сдаче. Голову можно прозакладывать, еще парочка тузов притаилась в рукавах, а парочка за голенищами. По глазам видно.