Я не послушал товарища. Как же я пожалел об этом!

Умиротворенный дружеской беседой, я поспешил домой. Мне думалось, что там, за зеленой колышущейся занавеской, счастливая Мея уже прижимает к груди крошечного, похожего на меня мальчика.

В подвале томились бочки с вином. Накануне я самолично напек пирогов – и мясных, и сладких. Во всех красках я представлял эту восхитительную картину – как выскакиваю на крыльцо, едва удерживая тяжелые блестящие противни с пирогами, и кричу во весь голос, на весь мир: «Угощаю! Всех угощаю! У меня сын!»

Но, едва ступив на порог, я услышал не звонкий голос младенца, а горькие стенания Меи и писклявые истеричные уговоры Клариссы. Не снимая тяжелых сапог, я ринулся в закуток – и в ужасе увидел, что встрепанная Кларисса стоит возле окна и держит что-то, похожее на завернутое в тряпки куклу.

– Покажи! – Я рванулся к Клариссе, но та крепче прижала белый сверток.

– Что ж вам смотреть? – ворчливо вскинулась она. – Смотреть-то чего, говорю? Я заберу это, отнесу Колдуну, чтобы предал земле по всем правилам. Малец получился мертвым, облако не спустилось – стало быть, не человек это, а, как бы сказать, кожура! Как яичная скорлупа, как кожица от яблока. А кожуру-то что жалеть, ась? Души-то в ней нету!

– Нет, это ты кожура, бездушная курица! – взревел я. – Дай мне ребенка!

– Что ж вы кричите, господин, что ж вы кричите! – взвизгнула Кларисса, неловко отодвигаясь – видно, вспомнила, что я воин, а не мешок с картошкой. – Вашему горю сочувствую, но я же в нем неповинна!

– Она правда не виновата, Вадим, – сквозь слезы проговорила Мея. – Сначала все было хорошо, даже тень облака мелькнула. Малыш вскрикнул, но сразу замолчал… навсегда.

Не слушая истеричные возгласы горе-повитухи (эта тетка могла бы быть подобрей!), я осторожно забрал младенца – она неохотно выпустила его из рук. Отвернувшись к окну, я поднял уголок белой тряпки и долго вглядывался в крошечное фарфоровое личико, ощущая, как впиваются в сердце осколки разбившейся вдребезги надежды. Кларисса исчезла из комнаты, да я этого и не заметил. Только острый, как стрела, вскрик Меи вывел меня из чугунного оцепенения:

– Вадим! Посмотри наверх!

Не помня себя, я поднял глаза и ничего не увидел – взор застилала мутная пелена. Но потом, вглядевшись, понял – на белом потолке мерцает золотая точка.

– Это отсвет облака… Это облако нашего сына! – прошептала Мея. – Оно здесь!

Моя жена, белая, как кусок сахара, истаявшая, измученная, поднялась с постели – и тут же рухнула на колени, в отчаянной мольбе протянув к потолку руки. Обращаясь то к облачному отблеску, то к высшим силам, она просила вдохнуть жизнь в единственного ребенка. Никогда я не слышал таких обжигающих слов!

Я не умел молиться. Прижимая сына к груди, я не отводил глаз от мерцающей точки и повторял, как заклинание: «Останься. Останься. Останься!» В чудеса я не верил, жуткие мысли, как щипцы, разрывали голову: «Ребенка нет. Не обманывай себя. Это не облако, это отблеск пламени – на улицах праздник, там бродят люди с факелами…» Но, глядя на ослепительно яркую точку на потолке, в последнем горьком уповании я выдыхал снова и снова: «Останься!»

Безмолвный, безжизненный сверток трепыхнулся в моих руках, точно рыбка.

Я плохо понимал, что происходит. Бережно придерживая младенца, я опустился на пол рядом с Меей и передал сына в ее тонкие нетерпеливые руки. Она горько заплакала – и я решил, что это конец. Но когда жена зашептала – несвязно, путано, безумно: «Розовые щечки, зеленые глазки…», я понял, что не беспощадное горе, а великая радость вошла в наш дом.