Она кричала, не вставая с места, брызгая слюной, уперев руки в бока, а ее громадная отвислая грудь судорожно вздымалась.
Симон с ненавистью смотрел на эту массу жирных изношенных клеток, способную теперь исторгать лишь гной из язв, серу из ушей, сукровицу из глаз и все же пытавшуюся чинить препятствия его воле. И хотя эта наполовину сгнившая туша когда-то произвела его на свет, их ничто уже не соединяло – как ничто не соединяет дерево с пушистой плесенью, откуда вышел его росток.
– Хватит, а теперь помолчи! – вскричал Симон, разъярившись и стукнув ладонью по пыльному столу.
В эту минуту в глубине кухни послышалось какое-то бульканье – это идиот забавлялся, слушая их спор. Забывшись, он выпустил из рук грифельную доску, и та с грохотом раскололась, ударившись о каменный пол. Калека тотчас захныкал.
Мамаша Лашом, вне себя от злости, подобрала куски и сунула их под нос Симону.
– На, гляди! Гляди, что ты наделал! – закричала она.
Симон пожал плечами.
– Ну и что, я дам денег на другую, – сказал он.
И почувствовал вдруг глубочайшее отвращение. Ну почему он не выставил свою кандидатуру в другом округе, в каком угодно, на другом конце Франции.
На мгновение его охватило отчаяние. Не потому, что он боялся угроз мамаши Лашом. Но и заросший крапивой сад, и продымленная кухня, и калека, которому старуха мелкими движениями промокала теперь лицо, – все это слишком напоминало Симону то, что он надеялся забыть, что уничтожало его уверенность в себе.
Невозможно построить великую судьбу на столь жалкой почве. Ни одно из тех качеств, что привели его к успеху, не было врожденным. Все, что позволило ему возвыситься, было воспринято от учителей, от «хозяев», от женщин. В крови же у него были только упорство, беспринципность и эгоизм.
Достаточно ли крепкой окажется его непрочная, шаткая, построенная из ворованных материалов конструкция, чтобы он мог вознестись еще выше, не рухнет ли она, как только обстоятельства потребуют от Симона чего-то большего, чем собственная выгода?
– Лучше бы уж я был приютским ребенком, – глухо вымолвил он. – Материально большой разницы я бы не ощущал, зато хотя бы мог думать, что у меня были другие родители.
Произнеся это, Симон высказал сокровенную мечту, которую лелеял между шестью и двенадцатью годами, надеясь, что кто-нибудь однажды вдруг скажет, что он подкидыш.
– А я бы уж лучше тебя выкинула! – крикнула старуха. – Не видела бы тогда столько горя. Мари Федешьен не знает, как ей повезло, что она потеряла своего мальчишку на войне! А теперь заруби себе на носу, – продолжала она, обхватив рукой плечи калеки. – Никто не заставит нас отсюда уехать, покуда я не подохла… а за этим дело не станет, уж будь покоен.
– Рано радуешься, – проговорил Симон.
– А что до тебя, вот тебе Бог, а вот – порог, – отрезала она.
Симон поднялся, снял очки, провел рукой по курносому лицу, затем вновь надел их, предварительно протерев большими пальцами.
Старуха решила, что он смирился.
– Хорошо, – спокойно проговорил он. – Ты забываешь при всем при том, что я имею права на часть отцовского наследства, которые до сих пор не предъявлял. Но теперь, раз ты упрямишься, я потребую продажи. Все пойдет с торгов, а ты потом делай что хочешь.
– И ты такое вытворишь? – прошептала мамаша Лашом.
– На моей стороне закон, – ответил Симон.
Она чуть не ответила, что законы делаются против честных людей, но на сей раз удар был слишком жестоким, и она поняла, что Симон сильнее ее.
Она снова села, покачала головой и застыла в молчании. Симон выждал паузу, достаточную, чтобы мать могла в полной мере осознать свое поражение, затем, положив руку ей на плечо, тихо произнес: