Вера – но во что? И кому верить? Реакционеры и левые обвиняли друг друга в предательстве и в помешательстве. Как только Геббельс узнавал их поближе, он обнаруживал перед собой горстку молодежи, мечущейся из стороны в сторону. Перед его аналитическим умом их словеса оказывались бессмысленным фразерством, а обещания – пустыми посулами. Опереться было не на что – вокруг был вакуум. Он жаждал вдохновения, хотел быть похожим на других, он жаждал веры. Ему была нужна уверенность.
Флисгес, человек более простой по натуре, такой уверенностью обладал, по крайней мере, так казалось Геббельсу. Флисгес верил, в нем была вера. Геббельс последовал за ним, как за своим первым фюрером. Возможно, вернее было бы сказать, что он боялся остаться в одиночестве, что, руководствуясь только собственным разумом, он находил бы порок во всем и вся жизнь стала бы ему казаться не заслуживающей продолжения. Он впал бы в пропасть нигилизма. Его болезнь была сродни болезни Петра Степановича Верховенского из «Бесов» Достоевского, который кричал: «Ставрогин… я нигилист, но люблю красоту. Разве нигилисты красоту не любят? Они только идолов не любят, ну а я люблю идола! Вы мой идол!.. Мне, мне именно такого надо, как вы. Я никого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк… Что вы глядите на меня? Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в стклянке, Колумб без Америки».
7
Но Геббельс не слишком долго находился под неограниченным влиянием Флисгеса. Второй год их дружбы не был отмечен ничем, кроме бесконечных интеллектуальных баталий. Геббельс исподволь начал понимать, что Флисгес, столь уверенный на вид, в глубине души подобен ему самому: он стоял на грани падения в пропасть нигилизма. Ему было горько, он пал духом, в нем тлела ненависть к каждому немцу. Иногда казалось, что коммунизм Флисгеса есть не что иное, как своеобразное выражение всеобъемлющей ненависти.
Неужели немцы и в самом деле глупы, напрочь лишены здравого смысла и недостаточно цивилизованны, как утверждает Флисгес? Но разве сам Достоевский не назвал их «великой, гордой и особой нацией» – особой в том смысле, что она внушает уважение? Особой в том смысле, что они стоят особняком? По Достоевскому, вера в немцах была оправданной. По Достоевскому, англичане – нация дельцов, а французы – дикое смешение рас и народов, создавшее нежизнеспособную демократию.
В любом случае Достоевский был первым и самым главным из русских. Почему же он, Геббельс, не может стать первым и самым главным из немцев? Тогда у него был бы не просто человек, на которого можно опереться, его поддерживала бы целая страна, миллионы людей.
Национализм Геббельса происходил не из понимания подлинных интересов Германии, о них он не знал ровным счетом ничего. Не было это и любовью к немецкому народу. К нему он питал смешанное чувство презрения и отвращения. Геббельс хотел понять, кто же он такой, он мечтал о великой и славной Германии.
Его национализм не был порождением естественной любви к дому, семье, друзьям, иными словами, семейной привязанностью в более широком смысле. Напротив, это было бегство от всего, что его до сих пор окружало: подальше от семьи и родного города, которые не давали ему забыть о своем уродстве. Подальше от интеллигентов левого толка, от профессора Гундольфа, от редакторов «Берлинер тагеблатт», отвергших его статьи, от Флисгеса, хотевшего обратить его в свою коммунистическую веру. Подальше от эстетики жизни, от удобной мудрости философов и поэтов, подальше от Гете, пред которым он преклонялся (и над которым насмехался позднее), от Гете, сказавшего: «Оставим политику солдатам и дипломатам».