Я помедлил – но лишь один раз и лишь на мгновение. Белая на белом, в благородном снегу, стояла моя бывшая школа, и в сугробах играли дети. За самый высокий сугроб шла битва: защитники крепости визжали, обрушивая поспешную канонаду на головы атакующих. Чуть поодаль на насте словно отпечатался легион падших ангелов, а рядом с ними красовался снежный директор школы – весьма точный портрет, снабженный, для пущего сходства, снежной шляпой, снежным шарфом и снежной тростью.
Тонкие детские крики, пронзительный истерический смех разносились на яростном ветру.
Один из мальчишек кричал что-то с вершины сугроба, скорчившись за стенами снежной крепости, поддразнивая осаждающих – и я его узнал. Немного вздернутый, как у мопса, нос, растрепанные белокурые волосы, россыпь веснушек на щеках. Я вспомнил все: высокий голос, щелочку между зубами, цвет глаз, то, как он всегда улыбался сперва лишь глазами, и его улыбка становилась ясна задолго до того, как отображалась на лице. Я помнил, где он живет, как выглядят его родители. Но я забыл, как его зовут. Как же его звали? Он был моим другом, моим лучшим другом, а я и имени его вспомнить не мог.
Когда я вернулся, доктор был на кухне и стоял, грызя яблоко.
– Ты опоздал, – сказал он беззлобно: вовсе не стремясь поддеть, как обычно, а лишь рефлекторно отмечая мое появление. – Ты где-то задержался?
– Нет, сэр. Прямо на почту и обратно.
Тут до меня дошло, и, с сердцем, замершим в непристойном сплетении ужаса и надежды, я спросил:
– Он умер?
– Нет, просто надо же мне было что-нибудь поесть. На, и тебе неплохо бы.
Он бросил мне яблоко и кивком пригласил следовать за ним наверх. Я сунул яблоко в карман куртки; аппетита не было.
– Склеротическая костная дисплазия обострилась[17], – сообщил Уортроп через плечо, перескакивая через ступеньку. – Но сердце у него как, лошади, легкие чистые, кровь перенасыщена кислородом. Отек мышечной ткани не спадает, и… – здесь он вдруг замер и резко обернулся, так что я едва не ткнулся головой ему в грудь. – И это самое необычайное здесь, Уилл Генри. Хотя его кожа разлагается и отслаивается, он потерял не больше чайной ложки крови: в основном у запястий и щиколоток, так что я позаботился несколько ослабить путы.
Вслед за ним я вошел в комнату и тут же зажал нос: запах стоял невыразимый и, казалось, выжигал легкие. Почему Уортроп не открыл окно? Сам монстролог, казалось, вовсе не чувствовал зловония. Он продолжал хрустеть яблоком, хоть выжатые вонью слезы самовольно заструились по его щекам.
– Что? – бросил он. – Что ты на меня уставился? Не на меня смотри, а на мистера Кендалла.
Он не подталкивал меня к кровати. Я шагнул сам.
Он не хватал меня за подбородок и не заставлял смотреть.
Я посмотрел, потому что хотел этого. Я смотрел во имя тугой пружины, распрямлявшейся во мне, Чудовища, я/не-я, танталова виноградника, неназываемого, изведанного, но невозможного к пониманию; понятного – но непознаваемого.
Я успел выбежать из комнаты и даже сделать дюжину неверных шагов по направлению к гостиной, прежде чем упасть. Все внутри меня рухнуло; я чувствовал себя пустой тенью, жалкой скорлупой, порожней оболочкой, некогда мнившей себя живым человеческим мальчиком. На меня легла тень; я не поднял головы, потому знал: тот, кому она принадлежит, не утешит меня.
– Он умирает, – сказал я. – Мы должны что-то сделать.
– Я делаю все, что в моих силах, Уилл Генри, – мягко отозвался монстролог.
– Вы ничего не делаете! Вы не пытаетесь его лечить!
– Я же сказал тебе, что лекарства не существу…