Зная, что Лидия никогда не простит ему, если он не сделает этого, Эшер вернулся в кабинет, отыскал чистый листок почтовой бумаги и конверт, снова проследовал в спальню и перочинным ножом срезал с ковра пару дюймов пропитанного кровью ворса – пусть изучает на здоровье…
«Если, конечно, мне удастся вернуться домой живым».
Однако минувшей ночью Эшеру запомнилась отнюдь не только парочка революционеров-отступников (ведь прелесть охоты затмила для них Революцию так же верно, как для леди Ирен – увлечение арфой). Знание человеческой натуры, не говоря уж о хищной злобе во взгляде Марьи, подсказывало: пусть он всего-навсего защищался, их ненависть обратится именно на него. Их обоих унизили на глазах у человека…
Если они решат, что сумеют покончить с ним втайне от Голенищева, он, можно считать, покойник.
Собрав образцы крови, Эшер направился в тот самый угол, куда его отбросили накануне, и легонько нажал на нижнюю стенную панель. Панель поддалась.
Сдвигающаяся панель оказалась задачей довольно простой. Ощупав с полдюжины завитков окаймлявшего ее орнамента, Эшер вскоре отыскал нужный. В тайнике, нише от силы пяти дюймов в глубину, обнаружились пачки банкнот, толстостенная бутылка, наполненная (очевидно, собратьям-вампирам леди Итон доверяла не больше Эшера) водным раствором азотнокислого серебра, заряженный серебряными пулями револьвер, три разных комплекта бумаг, удостоверяющих личность, и, наконец, в конверте у дальней стенки, еще конверт – пожелтевший от времени, надписанный знакомым, тонким, как паутинка, почерком Исидро.
Сложив все найденное в саквояж с наплечным ремнем, Эшер вернул панель на место и поспешил покинуть особняк. Конечно, за все время внутри он не заметил, и не услышал, и не почувствовал, что в доме есть еще кто-то или что за домом следят, однако…
Вокруг сгущались холодные весенние сумерки. Подозвав первый попавшийся кеб, Эшер покинул окрестности Смольного монастыря с явственным ощущением, будто едва успел вовремя унести ноги.
Вернувшись к себе, в номер «Императрицы Екатерины», он подсел к полукруглому окну-фонарю, выходившему на реку, и развернул письмо Исидро к леди Ирен Итон.
«Лондон,
10 мая 1820 г.
Миледи!
Письмо ваше я получил.
Получил – и ужаснулся тому, что прочел в нем.
НЕ ДЕЛАЙТЕ ЭТОГО. Молю вас во имя моей любви к вам, во имя вашей любви ко мне: не делайте этого.
При расставании вы обратились ко мне с просьбой, в которой я вам отказал, – и, несмотря на все мои увещевания, на все старания объяснить причину отказа, хоть и заверили, будто вам все понятно, сдается мне, не поняли и до сих пор не понимаете ничего.
По вашим словам, мне предстоит жить вечно, тогда как сами вы, живая, обречены на смерть. Однако я вовсе не живу вечной жизнью. Ныне я не живу вообще (как и сообщил вам в тот день, на что вы, зажмурившись, лишь покачали головой), а смерть ведь меняет многое. Меняет всех и вся. А Не-бытие в сем отношении страшней самой Смерти, ибо в Смерти память остается прежней, не запятнанной дальнейшими переменами.
Вы полагаете, будто ничуть не изменитесь, но перемен вам не избежать. Я, повидавший сотни прошедших сквозь врата крови в тот мир, где сам обретаюсь ныне, помню разве что четверых или пятерых, не превратившихся в подобия Гриппена, не уподобившихся Лотте с Франческой, на коих вы взирали с таким страхом и любопытством, вместе со мною слушая полночные колокола, – не ставших, по сути, демонами, живущими единственно ради человекоубийства. Видел я и ученых, забросивших книги, и художников, отвернувшихся от мольбертов; видел и матерей, стремившихся к преображению лишь затем, чтоб обеспечить лучшую жизнь детям, и в скуке отвернувшихся от родных детей, едва миновав врата, в которые вы столь настойчиво стучались в ночь нашей разлуки.