Шаньдунский полуостров, деревушка Ваньвэй. Жаркая, влажная ночная мгла укрывает все вокруг удушающей пеленой, монотонный напев цикад и трели лягушек прекрасно маскируют тот, прочий шум, вроде бы донесшийся из-за деревьев, ширмами окаймляющих рисовые поля.
Едва различимый хруст валежника под войлочными сапогами. Голоса людей, перешептывающихся на практически непонятном ему диалекте. Кружащая голову тревога, навеянная неспособностью верно истолковать безмолвные знаки, которыми на его глазах обменивались крестьяне в течение дня, их бесстрастные выражения лиц, ни к чему не обязывающие поклоны… а как, как, скажите, понять смысл всего этого, лежащего на поверхности неизмеримо более глубокой культуры, человеку, практически с ней не знакомому?
Германцы, строившие в Циндао флотскую базу, считали Эшера соотечественником, а догадавшись, что это не так, пристрелили бы без разговоров. Однако стоило выйти за пределы их поселения, и кто он таков – немец ли, англичанин, американец или француз, – никакой роли уже не играло.
За воротами он становился «фань цюйай», длинноносым дьяволом. И с наступлением темноты все эти безмолвные, добропорядочные крестьяне как один поднимались, покидали дома, стекались к одинокому иностранцу стаей акул.
Деревушка Ваньвэй пустовала не первый год. На окнах самой большой из двухкомнатных хижин еще сохранились ставни, однако кровля наполовину просела внутрь. В лунном свете, сочившемся сверху сквозь переплет стропил, Эшер разглядел холодный кирпичный помост печи-лежанки, раздавленные корзины, битые горшки. Со всех сторон несло плесенью, крысиным пометом… и кровью.
Он снова спал. Спал и видел сон.
Помнивший, чем обернулась та давняя ночь на деле, в 1898-м, и отнюдь не желавший пережить все это вновь, Эшер огляделся вокруг. Он знал: еще пара минут, и над потолочными балками появятся силуэты людей, местных приверженцев общества «Кулак во имя справедливости и согласия», посвятивших жизнь уничтожению белых – тех, кто подверг надругательству китайские традиции и обычаи, под дулами пушек продавал им наркотики, глумился над их божествами и предками, а теперь, в угоду христианской вере и прогрессу современной европейской торговли, вознамерился разделить их страну меж собой, будто сладкий пирог. Если ему удастся как-нибудь перебраться через заднюю стену хижины до их появления…
Однако тут свет луны померк, приобрел жуткий зеленовато-желтый оттенок. Вместо повстанцев-ихэтуаней[5] в хижину пополз странный густой туман, колышущийся куда тяжелее, ленивее любого обычного. Клубы его обожгли глаза и ноздри, горло закупорил необычайно сильный запах горчицы. Об этом – о новом оружии, изобретенном германцами, о ядовитом газе, парализующем и ослепляющем человека, – Эшеру рассказывали в Форин-офис[6].
В задней части хижины обнаружилась дверь («Отчего ее не было там в июне 1898-го?» – мелькнула мысль в голове), и, выскользнув за порог, Эшер увидел перед собой подножие каменной лестницы, спиралью ведущей вверх, в башню, хотя оказаться пристройкой к хижине, которую он только что покинул, подобная башня никак не могла. Между тем газ начал сочиться в башню сквозь щель под дверью, и Эшер без колебаний помчался наверх. Запах крови становился сильней и сильней. Тоненький лунный луч высветил под ногами кровавый ручеек, стекающий по ступеням навстречу.
«Кровь… она ведь откуда-то да берется?»
Газ поднимался следом. В донесениях Форин-офиса говорилось, что газ этот тяжелей воздуха, а значит, его вполне возможно опередить… однако стоило подумать об этом, свет луны угас. Нащупывая путь в непроглядной тьме, задыхаясь от запаха крови и яда, Эшер двинулся дальше, но лестница, кончившись, уперлась в глухую стену. Не видя вокруг ни зги, Эшер не мог даже понять отчего – оттого ли, что башня без окон, или, может, он ослеплен газом?