И меня ни на миг не покидала мысль, что я где-то видел этот сад, причем еще до того, как Акаша позволила мне испить ее крови. Я видел эти каменные скамьи, фонтаны...
Рисуя, я не мог отделаться от ощущения, что стою прямо в саду. Не уверен, что это мне помогало. Скорее расстраивало.
Но по мере того, как я набирался опыта и становился искуснее – а мои способности и в самом деле развивались, – меня начали беспокоить другие аспекты творчества.
Мне вдруг стало казаться, что есть нечто неестественное, нечто в основе своей отталкивающее в том, как безупречно передаю я человеческие фигуры, в том, как необычно сверкают мои краски, в том, как я добавляю множество мелких деталей. Особенно мне претила собственная страсть к обилию декоративных элементов.
Труд художника неодолимо привлекал меня и одновременно в той же степени вызывал отвращение. Я создавал сады, полные прелестных мифологических существ, и тут же уничтожал их. Иногда я рисовал так усердно и быстро, что в изнеможении падал на пол святилища и засыпал там на весь день – беспомощный и неподвижный. У меня не оставалось сил, чтобы добраться до убежища – гроб был спрятан неподалеку от виллы.
«Мы чудовища», – думал я всякий раз, когда рисовал или придирчиво рассматривал собственные росписи. Я и сейчас в этом убежден. Да, я хочу продлить свое существование в этом мире – ну и что? Мы существа противоестественные, бесстрастные и одновременно чересчур эмоциональные свидетели происходящего. Предаваясь таким раздумьям, я видел перед собой двоих безмолвных свидетелей – Акашу и Энкила.
Им нет никакого дела до того, чем я занимаюсь.
Раза два в год я сменял на них одежды, заботливо и аккуратно расправлял на Акаше платье. Я приносил новые браслеты и медленными, нежными движениями, дабы не оскорбить царицу своими прикосновениями, украшал ее холодные, безвольно лежащие на коленях руки. Я вплетал золото в волнистые черные волосы Матери и Отца. Я накладывал великолепное ожерелье на обнаженные плечи царя.
И никогда не говорил с ними всуе – обращался только в молитве, ибо трепетал перед их царственным величием.
За все время пребывания в святилище я не произносил ни слова: молча работал и так же молча с отвращением смотрел на результат этой работы – не с горшками же и кистями разговаривать!
Однажды ночью, после долгих лет усердного труда, я отступил на шаг и попытался увидеть всю картину новыми глазами. Голова у меня шла кругом.
Я отошел к входу, представил себя человеком, впервые оказавшимся в святилище, и, будто забыв о божественной чете, внимательно оглядел стены.
И тогда на меня с болезненной ясностью снизошла истина: я рисовал Пандору – только ее, всегда и везде. Каждая нимфа, каждая богиня была Пандорой. Как же я не заметил этого раньше?
Изумленный, сраженный своим открытием, я решил, что меня подводит зрение. Я потер глаза, совершенно так же, как трет их любой смертный, чтобы лучше видеть, и взглянул еще раз. Сомнений не оставалось: повсюду была моя прекрасная Пандора – в разных нарядах, с разными прическами и украшениями, но она и только она. А я лишь сейчас обратил на это внимание!
Конечно, бескрайний сад тоже казался знакомым, но он меня не интересовал, потому что не имел никакого отношения к Пандоре. Но Пандора... Она останется со мной навеки и всегда будет источником совершенно особенных чувств и ощущений. От Пандоры я не избавлюсь никогда. И в этом состоит мое проклятие.
По обыкновению спрятав краски и кисти за царским троном – оставив их на виду, я проявил бы неуважение к Отцу и Матери, – я вернулся в Рим.