И тогда охрана амфитеатра решила все-таки выяснить, кто это мешает выступлениям артистов. Фиму и весь его оркестр доставили в отделение…

– Ничего вы у меня на этот раз не получите, – твердо сказал управляющий отделом культуры, припомнив прошлогодние Фимины похождения, – даже на городской помойке я вам не доверю выступать.

– Почему?

– Сами знаете, – скомканная визитка полетела в урну для бумаг.

– На ваши похороны я играть не приду, – с выражением произнес Фима Лебединский, щелкнул каблуками как заправский белогвардейский офицер и резко склонил голову.

Он покинул кабинет, обуреваемый ненавистью ко всем чиновникам. Если раньше Фима иногда еще сомневался, стоит ли покидать халупу на дне оврага, то теперь решил твердо: такого удовольствия он им не доставит. К «ним» он причислял всех, кто был обличен хоть маломальской властью.

По дороге Фима зашел в гастроном. Продавщица водочного отдела, увидевшая его в костюме, при галстуке, онемела от удивления. Фима, выложив все деньги, какие у него имелись, купил три бутылки водки и, гордо держа их в руках за горлышки, спустился в овраг.

На лавочке у крыльца его уже поджидали двое жмуровиков, желавших первыми узнать от диспетчера, какая площадка в городе отведена им на время праздника. На другой заработок рассчитывать не приходилось. Люди словно сговаривались на дни проведения «Славянского базара», переставали умирать.

– Ну, Фима, не томи, – попросил барабанщик, завороженно глядя на искрившиеся на солнце бутылки с водкой.

– Не будет для нас праздника! – патетично воскликнул Фима, открывая дверь дома.

– Почему?

– Им не понравилось наше прошлогоднее выступление.

– Так я и знал.

Трое мужчин сели на кухне вокруг ванной, накрытой досками. Было слышно, как журчит вода в унитазе за занавеской.

– Дедушка, твое здоровье!

Фима поднял рюмку, подмигнул железнодорожнику тридцатых годов и опрокинул водку в горло. Он был так расстроен, что даже очки запотели.

– Душно мне.

Фима рванул галстук, расстегнул верхнюю пуговицу пока еще белоснежной рубашки. Его загорелое лицо стало таким черным, что казалось, Фима не еврей, а негр. Барабанщик тяжело вздохнул и выпил молча.

– Чего дома сидеть?

Долговязый тромбонист с тоской посмотрел в открытую дверь, за которой виднелись деревья, а за ними сверкала река.

– Вынесем стол на улицу, там и посидим.

Предложение пришлось по вкусу. Из комнаты вытащили круглый стол, стулья. На улице и пилось лучше, и говорилось откровеннее.

– Эх, во что они Витебск превратили, – вздыхал пьяный тромбонист после очередной ходки к гастроному.

– Такой город был! Одни фамилии чего стоят: Шагал, Малевич, Добужинский, Лисицкий…

– Бахтин, – подсказал тромбонист.

– И мой дедушка-железнодорожник.

Фима сидел, подперев голову руками, и смотрел на залитую лунным светом реку.

– А теперь человеку искусства и податься некуда. Даже на вшивом попсовом «Славянском базаре» нам места не находится.

– Они еще придут к тебе, – барабанщик тронул Фиму за плечо.

– Придут, – усмехнулся тот. – Только не они, а их родственники. И вот уж тогда я сыграю на их похоронах.

– Ты на всех похоронах сыграешь, кроме своих собственных, – взгляд тромбониста зацепился за церковные купола. – Если только нам попы мешать не будут.

– Они конкурентов боятся, – брезгливо поморщился Фима Лебединский и хватил стопку водки, после чего ему стало так себя жалко, что на глаза навернулись слезы.

Он чувствовал себя полным ничтожеством перед лицом своего дедушки-железнодорожника. Единственное, что он умел делать в жизни хорошо, это играть на трубе. Фима, прикрыв глаза ладонью, поднялся из-за стола и, пошатываясь, зашел в дом, снял со шкафа трубу, потер ее рукавом пиджака и взял пару нот на пробу. От обильной выпивки скапливалась слюна. Фима Лебединский на кухне сплюнул в умывальник и встретился взглядом с портретом.