. Навязывая миллионам крестьян, от Арктики до Средней Азии и от Карпат до Тихого океана, единый режим работы и жизни, коллективизация не имела прецедентов в российской истории129. Изумленные свидетели революции, советские историки не могли не размышлять о связи советского коллективистского режима со специфически российскими традициями. Некоторые из этих традиций (например, крепостное право) были отвергнуты предыдущими поколениями интеллектуалов как основанные на несправедливости и угнетении; другие (например, крестьянская община) считались прогрессивными и даже пророческими. С коллективизацией оживился интерес к русскому крестьянству и к истории тех движений, которые были идеологически сосредоточены на крестьянстве (народничество и толстовство). Получая все новые академические регалии в 1950-х и 1960-х, Дружинин смог консолидировать под своим началом самую продуктивную ветвь истории крестьянства. Интересно, что это произошло примерно за десять лет до того, как параллельное явление сформировалось в литературе – «деревенская проза»130.

«Космическая академия наук»

С началом двойного процесса сталинской революции – коллективизации в деревнях и репрессий в городах – ГУЛАГ в своих разных формах (тюрьма, лагерь или ссылка) стал зоной контакта между интеллигенцией и «народом». Никто не описал эту ситуацию лучше, чем историк Дмитрий Лихачев, позднее ставший ведущим публичным интеллектуалом эпохи перестройки131. Лихачев был арестован в 1928 году вместе с другими членами студенческого кружка «Космическая академия наук» и приговорен к пяти годам лагерей. До освобождения в 1932-м он отбывал срок в Соловецком лагере особого назначения и на Беломорканале. Соловецкий лагерь был точкой, откуда начался ГУЛАГ, его экспериментальной базой. Те, кто имел связи в администрации лагеря, находились в относительной безопасности: им было доверено перевоспитание заключенных идеологическими и даже эстетическими методами. Для множества заключенных Соловецкий лагерь мало чем отличался от лагеря смерти. Характерным образом, начальство в лагере часто менялось, и его администраторы сами становились жертвами. Эти перемены вносили хаос в жесткую систему лагерной иерархии, так что никому не было гарантировано выживание в этом «образцовом лагере»132. Лихачев выжил потому, что работал в отделе перевоспитания малолетних, но сам он приписывал это чудо дружбе с одним-двумя влиятельными заключенными, чья неформальная власть в лагере была велика133. Пережив лагерь благодаря дружбе с уголовниками, он извлек из нее выгоду и как ученый. В 1930-м Лихачев написал в лагерную газету статью, которая впоследствии переросла в серию научных работ о языке и других аспектах культурного мира заключенных134.

Изучая уголовников как «народ», Лихачев продолжал старинную традицию российской интеллигенции. В ГУЛАГе традиционное для русской этнографии двухчастное деление мира переросло в контраст между «уголовными» и «политическими», где первые представляли народ, а последние – интеллигенцию. До Лихачева считалось, что криминальное арго нужно рассматривать как один из «тайных языков», разработанных религиозными или профессиональными группами, чтобы защитить тайну коммуникации от других групп, обладавших большей властью. Такое понимание криминального арго как «тайного языка» идет от Владимира Даля, сделавшего российскую этнографию инструментом имперской власти. Оно отсылает к современным постколониальным моделям, например, к антропологии «скрытых транскриптов» Джеймса Скотта