Все это было обтертым, кое-где поломанным, но мне очень нравилась эта мебель… Даже посуда вся была очень старинной.

Возможно, именно поэтому я потом так полюбил винтажный стиль…

Хотя, в далеких восьмидесятых, даже слова такого никто не знал.

Говорили – антикварный…

А винтаж – это уже потом появилось… Вообще, с тех времен очень много слов всяких появилось… Многие, честно скажу, до сих пор не понимаю, для чего нужны!

Квартиру я постепенно привел в уютное и жилое состояние. В одном из сундуков обнаружилась целая куча дореволюционных фотографий – на твердом, как металл, картоне, с красивыми узорами по периметру, с завитушечными именами фотографов еще с «ять». На фотографиях были очень серьезные дамы и господа, в красивых одеждах. Фотографии мне безумно понравились и я повесил их все на стену над кроватью, рядом с чугунным литым завитком ночника с желтым стеклянным абажуром с отбитым краем.

Еще с чердака притащил три чемодана с какими-то фарфоровыми статуэтками, непонятного назначения посудинами из фарфора и металла, несколько керосиновых ламп и самовар – зеленый от патины, огромный и восхитительно – древний.

Все эти вещи я расставил по полкам комода и серванта, на подоконниках и других поверхностях.

Самовар водрузил на полку над столом на кухне.

Кроме всего прочего, повесил на стены несколько своих рисунков – в основном это были корабли и девушки.

Корабли все были парусниками, девушки все были обнаженные, с длинными волосами.

Нравился мне и дом и двор, в котором я жил.

Дом был одноэтажным, длинным, с множеством входов, с постоянно темным двором, обложенный покосившимися сараями. Перед дверями – обязательные скамеечки. Я попадал в «свою» квартиру, пройдя от трамвайной остановки метров 50, по узенькой тропинке, пролезая в дырку в заборе – чтобы не обходить вокруг.

Соседкой у меня была совершенно чокнутая, маленькая сухая бабулька, которая прошла всю войну санитаркой до самого берлина.

Она меня обожала.

Потому что я очень любил слушать ее рассказы о войне, о своих бестолковых детях и внуках, обо всем на свете.

Звали ее тетя Паня. Тетя Паня иногда угощала меня конфетами и однажды подарила огромную черную тарелку довоенного еще репродуктора, которую я незамедлительно приладил к розетке сетевого радио.

Чокнутость тети Пани проявлялась регулярно раз в месяц, когда она получала пенсию и покупала бутылку водки. Напившись, она бегала по двору с поленом за собаками, поднимая растоптанными галошами облака пыли, выходила на улицу и поносила прохожих и проезжающие трамваи последними словами, кидаясь в них картошками и камнями.

При этом она иногда срывала с головы чистенький белый платочек и размахивая им, пела совершенно похабные частушки.

И становилось видно, как под совершенно седыми волосами, от левого виска до затылка по голове тети Пани змеится уродливый шрам – отпечаток ранения, полученного в сорок пятом в Германии…

Вот так прошел год…

Хотя, можно было еще много чего вспомнить, но зачем?…

…«Крузенштерн» был великолепен… Мы обалдело смотрели на него с причала. Огромный, изящный, в убранстве белых парусов и паутины такелажа, он казался нереальным среди стоящих у стенки теплоходов. До посадки оставались каких-то полчаса.

Мы сидели на парапете набережной. Черные волны Балтийского моря высекали брызги, ударяясь о волнорезы. Ветер с моря дул холодный и пах он почему-то не свежестью, а керосином…

Настроение у меня было паршивым.

Во-первых, расставание с Бабочкой получилось какое-то неуклюжее, со слезами, с нервами, с обидами. Не хватало мне еще тогда мозгов понять, как правильно нужно прощаться с девушкой… Какие слова сказать… Что сделать…