Безусловно, он был прав, милейший и добрейший Федор Николаевич, безусловно, он видел то же, что и я, и любой образованный человек.
– Считаете, что я не прав? Что, давши клятву, я обязан ее держать, лечить всех невзирая на прошлые и будущие преступления? Вы присядьте, Сергей Аполлонович, раз уж выпала подобная беседа, то я с радостью… хочется, знаете ли, поделиться с кем-нибудь своими мыслями, поговорить… а не с кем. Уплотнили… мы с Анечкой в одной комнате, а в остальных… бедняжка, ей безумно тяжело смотреть на то, что эти дикари творят с домом. Опорожняются, извините за грубость, в тазик для умывания… мажут фекалиями двери, чтобы выказать таким образом негодование и нежелание сосуществовать в одном доме с нами. Вечное пьянство, ругань… порой, верите ли, до стрельбы доходит. Я Анечку боюсь оставлять, брал бы с собой, но у нее здоровье слабое, да и здесь не самое лучшее место.
Федор Николаевич улыбнулся, будто извиняясь за излишнюю болтливость, а я впервые за все время общения с этим человеком задумался о том, что у него есть семья. И проблемы с карточками, продуктами, уплотнением, неприятными соседями из «пролетариата».
– Анечка – супруга моя, золотого сердца человек… и душа у нее нежная. Жалеет, говорит, что терпимее быть надобно, ежели случилось так со страною, то, значит, на то воля Божья.
Сидеть на широком подоконнике даже удобно, только вот пыльный он, и стекло тоже пыльное и с трещинами, того и гляди выпадет, осыпется на землю дождем осколков. По ту сторону окна узкий колодец двора, серая тумба постамента, обломки статуи, камни, мусор, тощий пес, свернувшийся грязным клубком, и небо, блеклое, выцветшее, неправильное.
Федор Николаевич молчит, я тоже. Я не знаю, что ответить, ибо прав Харыгин, тысячу раз прав, но в то же время правота его какая-то тяжелая, вымученная.
– Видели, мальчика сегодня привезли, шестнадцать лет, да и то не уверен, что ему и вправду шестнадцать… горькое дитя, а уже комиссар. Кровью истекает, шансов никаких, а вместо того чтобы молиться, думает о мести. Грозился меня под суд отправить… а то и вовсе без суда к стенке. Это же не люди, Сергей Аполлонович, и не звери, потому как даже зверь благодарность имеет, это бесы, демоны… не грех, если такого… если не убивать, но и не спасать.
Я тогда ничего не ответил, вышел, аккуратно прикрыв дверь, хлопать не следовало, потому как треснувшее стекло могло не выдержать удара, а на дворе осень, холода скоро.
Яна
Данила объявился в четверть двенадцатого, хватило одного взгляда, чтобы вся злость, которую я собирала, фильтровала, оттачивала и облекала в слова, испарилась.
Господи, куда этот мальчишка успел ввязаться? Лица под черной пленкой запекшейся крови не разглядеть, плечи прямо на глазах расцветали гематомами, ступает тяжело, а рюкзак свой дурацкий за собою волочет.
– Их больше было, иначе… – Данила шмыгнул носом, скривился от боли и опустился на пол.
Проклятый мальчишка, гадкий мальчишка, мальчишка, которого хочется отлупить и пожалеть одновременно.
– «Скорую» не надо, – попросил он. – В милицию заявят… а мне нельзя в милицию.
Нельзя в милицию? Да ему без врача нельзя! А если сотрясение? Или перелом? Или внутреннее кровотечение? Костин телефон, который я всегда помнила наизусть, вдруг сам собой исчез из памяти, пришлось копаться в записной книжке, руки дрожали, страницы склеивались друг с другом, цифры плыли перед глазами, а пальцы промахивались по кнопкам.
Но я дозвонилась, и Костя приехала.
Правильно говорить – приехал. Константин. Он врач, хирург, причем классный хирург, достаточно классный, чтобы коллеги и пациенты закрывали глаза на некоторые странности, а я… мне и раньше все равно было, и теперь тоже. Костя-он, Костя-она… какая разница, лишь бы помог.