– Вы кушайте, кушайте, – она спрятала руки под столом. – Вы болеете, да? А чем?

Тоской. Нежеланием жить и неспособностью умереть. Разочарованием. Презрением к миру и самому себе, вот только поймет ли Оксана?

Но я рассказал, я пытался рассказать, я путался в словах и собственных мыслях, стыдясь подобной откровенности и вместе с тем опасаясь, что Оксана отвернется и благодатная, потерянная синева ее глаз исчезнет.

А она слушала, подперев щеку рукой – ноготки придавили кожу, коса, соскользнув с плеча, темной змеей легла на грудь, и до жути вдруг захотелось прикоснуться.

 – Ох и странно вы говорите, и вроде правильно все, а неправильно. Вы лучше кушайте, вот хлеба, и творожок домашний, сама делала… а вы воевали, значит? А супротив кого?

Ее наивность удивляла, ее наивность задавала такие вопросы, на которые у меня не было ответа. Против кого я воевал? Не знаю, я стоял под знаменами Великой Империи, я дал присягу, я был ей верен… потом оказалось, что верность моя не имеет значения, не дает шанса выжить.

Ничего, выжил как-то, вернулся, понял, что лучше бы сдох где-нибудь в окопе, или в лазарете, или когда город переходил из рук в руки, горел, гремел выстрелами, тонул в крови и экспроприации, которой прикрывали обычные грабежи… и кажется, была еще одна война, Гражданская, безумная, прокатившаяся по стране и чудесным образом минувшая меня.

Большевики, меньшевики, денисовцы, колчаковцы… имена вспыхивали, имена исчезали, а я продолжал существовать. Советский Союз, страна для народа… власть пролетариата, рабочие и крестьяне вместе, а я снова где-то вовне.

Экспроприация, уплотнение, две комнаты… уже одна… и денег почти не осталось, за портсигар копейки выручил.

 – Ох и бедовый вы человек, – сказала Оксана. – Видать, крепко вас Бог любит, ежели от всего уберег.

Бог? Любит? Меня?

Бога больше нет, умер Бог вместе с разрушенными церквями, вместе со сброшенными наземь крестами, вместе с моей верой, и крест на груди – не более чем символ. И то не христианский.

 – Конешне, любит, – заявила Оксана, – иначе, пошто ему вас хранить-то?

Позже, сидя у окна, наблюдая, как медленно гаснет солнечный свет, я думал о том, что, возможно, эта девочка права. Она необразованна, диковата, глуповата, но не может ли оказаться так, что именно эта полуживотная близость к природе позволяет ей ощущать нечто, недоступное мне?

Сумерки наползали медленно, степенно, синевато-сиреневые, прозрачные, летние. И в открытое окно проникала не ставшая уже привычной вонь, а чистый запах цветущего жасмина. Лето… уже лето… а весну я пропустил.

Сегодняшним вечером револьвер остался в ящике стола. Редкий день, когда хотелось жить.

Яна

– Ой, да не правда это! Чтоб у нашей мымры родственники были? Таких в лабораториях выращивают! – Сонечкин голос проникал сквозь приоткрытую дверь. И я замерла.

Никогда прежде не подслушивала, а тут…

– И вдруг к ней племянник приезжает! – Театральная пауза, скрип отодвигаемого стула, цокот каблучков по полу. Как гвозди в голову… нужно будет заказать ковролин. И звукоизоляцию. Но потом, сначала стоит дослушать.

– Вот увидите, девочки, никакой он ей не племянник…

– А кто? – поинтересовалась Ольга, у нее хоть голос приятный, мягкий, не то что Сонечкино повизгивание.

– Ой, Оль, ну ты наивная… когда такая мадама после трехнедельного отсутствия заявляется на работу и первым делом поручает накупить мужской одежды… – Снова каблучки зацокали, заработал принтер, будто желая заглушить Сонечкины откровения, но тонкий голосок настырно пробивался сквозь помехи: – Любовника завела, подцепила в «Кошечке» или еще где… рост метр семьдесят восемь… будьте добры подобрать что-нибудь на свой вкус.