– Когда у тебя встреча с ними? – спросил он Хези.
– Через два часа, они могут следить за мной, имей в виду. Оружия брать нельзя, да у меня и нет ничего, один гонор. Так какого ты уровня в армии, ты не сказал мне.
– 12-го, – нехотя сказал Нафтали.
– Я понял тебя, брат. Пойдешь?
Оставлять этого человека, просившего о помощи, Нафтали почему-то не мог.
– Да, – сказал Нафтали. – Мне надо забрать кое-что из дома, подожди меня.
– Никакого оружия, только его не хватало. Только руками не обойтись с ними, это точно, – тоскливо сказал Хези. – Огнемет бы не помешал.
– Шмогнемет, – передразнил его Нафтали. Он очень редко кого-нибудь передразнивал или шутил над кем-то. Только если случались особые обстоятельства. Он быстрым шагом пошел домой мимо пыльных кустов лавра и розмарина, перешел улицу, поднялся до незапертых входных дверей и мимо отца («здравствуй, папа», – на ходу по-русски) в гостиной у телевизора, прошел в свою комнату.
Быстро переоделся в широкую байковую фуфайку с капюшоном, с карманами на животе и на предплечьях, затем нагнулся к нижнему ящику платяного шкафа с аккуратно сложенными стопками одежды. Он выдвинул ящик наружу, взял вещмешок и распихал из него по карманам четыре круглых предмета в брезентовых чехлах. Быстро сложил все обратно, задвинул ящик внутрь, поправил воротник фуфайки и вышел.
«Не безумствуй, не подавляй гормоны», – сказал ему в спину отец, которого пожилые беженцы из Польши и Галиции звали в синагоге Нью-Джерси сразу по приезде «Джеф Моисеевич». «Доброе утро, Джеф Моисеевич», – говорил ему некто Эпштейн, поэт на идиш, беженец из закарпатского городка Берегово (Лампертхаза), приподнимая над склоненной головой почти новую шляпу, полученную на синагогальном складе помощи вновь прибывшим беженцам. И майор Гарц откликался на это имя с подобием полуулыбки запуганного местечкового знахаря, а может быть, и лекаря.
Следователем у Джефа-Владимира Гарца после побега в Берлине был английский офицер, слишком типичный, чтобы казаться настоящим. Но он был настоящий, его русский язык был настоящий, его подозрения тоже были настоящими.
– Вот вы скажите мне, товарищ Гарц, что побудило вас, многообещающего хирурга, майора, популярного среди женщин мужчину бежать из Красной армии? Ведь вы рисковали жизнью, сэр? Я не понимаю, объясните мне, сэр? – спрашивал он доверительно. Он облокачивался на спинку резного баварского стула, который выдерживал его тело без усилий – прочно работали германские мебельщики, чудесные уроженцы гор.
Гарц не знал, что сказать, он понимал сложность ситуации, но с объяснениями у него не получалось. Он не мог сказать, что является авантюристом или там искателем приключений, не мог, и все. Ситуация его была сложной. Но как-то все обошлось. Его передали американцам, и их следователь, живой такой мужчина, говоривший на языке идиш, сумел Гарца понять. Или они поняли что-то про этого парня, одинокого безумного Володю Гарца из фронтового русского госпиталя, местечкового пацана, или сообразили, в конце концов, ну, кому он нужен, ну, какой из него секретный агент.
А-лопата, а не агент русской разведки. «А-лопата» – так говорили в те годы в Эцрисроэль на сложной смеси русского, иврита и идиша, что значило: «да не несите вы чушь, никакого толка не будет, ничего у вас не получится». Иди, парень, езжай в Нью-Джерси молиться в свою синагогу и работать врачом, ты это умеешь. Американцы оказались людьми попроще, что ли. «Благословляешь Америку, парень?». – «Конечно, благословляю, о чем речь». На том и порешили.