– Няня, – подумав, сообщила девочка, и было понятно, что размышляла она именно о том, стоит ли отвечать или лучше сохранить презрительное молчание.
– Не Няня, а Аня, – все-таки поправила ее мать и водрузила ей на белокурую макушку сбившуюся набок панамку. – Скучно вам, бедненьким?
Купальщик уже стоял на самом уступе и, поводя бугристыми тренированными плечами, сосредоточенно смотрел вниз, на воду, как рыцарь, давший обет и дождавшийся момента его исполнения. Солнце, паря над пучинами, било точно в расстрельные скалы, и спина ныряльщика с пляжа казалась почти черна от тени. И вся его фигура, равномерно вылитая светом и тенью, была какой-то зловещей спайкой солнца и тьмы.
– Какая-то вы неприветливая, – вздохнул Тимофей. – Море, солнце…
Не дождавшись ответа, Тимофей вздохнул еще раз, поднялся на ноги с деланым кряхтеньем и вернулся к своему топчану. В эту же секунду человек, стоявший на скале, отделился от нее, на мгновение повис в воздухе, упруго сложился, выпрямился, прогнув спину, и устремился в блещущую изумрудную толщу. Все, бывшие на пляже, следили за этим прыжком с чрезвычайным интересом. Женщина, с которой говорил Тимофей, после того как голова ныряльщика, вошедшего в воду безупречно, как гвоздь, забитый одним ударом, показалась наконец на поверхности воды, глянула в их сторону. И хотя до них было довольно далеко, ее взгляд можно было истолковать примерно так: видели? а вы так можете? Тимофей добродушно улыбнулся ей в ответ, показывая, что понимает ее сомнения. Его широкоплечий, коротко стриженный приятель поднялся на ноги, поглядел мельком на женщину с ребенком, на солнце и, обойдя скалу, отправился в воду. Зайдя по бедра, он нырнул и быстро и далеко поплыл брассом. То тут то там на воде возникали и пропадали темные штрихи легкой волны.
В половине второго Аля подозвала дочку и удалилась в корпус. Здание томилось в душной зелени, взбитой морским ветром, своей тучностью восполнявшей недостаток цвета, замутненного долгой жарой и пылью. И только одни кипарисы, густо и вязко темные, глянцево-свежие, подчеркивали вертикаль скальных отвесов.
Ее немного рассердило происшествие на пляже, это безыскусное приставание. Но самым странным было то, что один из них казался ей действительно знаком, именно тот, который вступил с ней в разговор. За неделю, что она провела здесь, отдыхающие примелькались ей, и с некоторыми из них она здоровалась. Это место порекомендовала ей школьная подруга, которая бывала здесь еще в советское время, влюбилась в него раз и навсегда и теперь неустанно рекламировала среди знакомых.
Обедать являлись поочередно в течение целого часа, но некоторые столики так и оставались незанятыми. Во время обеда она невольно искала в зале эти два новых лица, однако они так и не появились, и она испытала чувство, похожее на досаду.
Проходя к своему номеру по пустому холлу, она задержалась у зеркала. Зеркала еще не пугали ее. Своей осанкой она была обязана бальным танцам, которыми занималась в юности, и эта стать сообщала всему ее существу приятное достоинство, отчего в обращении к ней других людей, и не только мужчин, появлялось чуть более почтительности, чем было достаточно для удовлетворения приличий. Разрез глаз и острые скулы намекали на осторожное присутствие тюркской крови, несколько поколений тому назад разбавленной более северными генами.
Некоторое время она стояла у зеркала, отвернув лицо к окну, пытаясь сейчас же подчинить свою память. В ее голове стремительно сменяли друг друга сценки московской жизни, фрагментами которых в последнее время она являлась, но дальше последних нескольких месяцев она не заглядывала. Зеркало висело так, что в нем отражались половина окна, выцветшая штора и в углу зеркала и окна – маленький белый пароход. Вот, подумала она, какие-то люди сейчас плывут куда-то на этом теплоходе. Куда они плывут? Некоторые из них, наверное, смотрят на берег, и видно им все таким же маленьким, как и отсюда, – белые осколки домов в черной зелени, о которые чиркают солнечные лучи, стекла вспыхивают и потухают, как спички, и блики поселков струятся в воде отраженным светом…