Нетерпимость, разумеется, и по отношению к самому авангарду. Александр Бенуа считал, что «футуризм – не простая штука, не простой вызов, а это один из актов самоутверждения того начала, которое имеет своим именем мерзость и запустение».
Едва ли не резче высказывался Дмитрий Мережковский: «Футуризм – это имя Грядущего хама. Встречайте же его, господа эстеты, академики. Вам от него не уйти никуда. Вы родили его, он вышел, как Ева из ребра Адама, и не спасет от него вас никакая культура, – что хочет, то сделает. Кидайтесь же под ноги хаму Грядущему». Самое пикантное здесь, что и Бенуа, и Мережковский процитированы в статье одного из лидеров авангарда, Казимира Малевича, чей «Черный квадрат», обозначающий бездну, пустоту, в которую предстоит заглянуть всем, обнаружив ее и в себе, стал наиболее известным знаком направления. Работы же других выдающихся художников авангарда знают в основном ценители.
Советская власть, распахнувшая по недосмотру свои объятия революционерам от искусства, быстро – к середине двадцатых годов – спохватилась, насторожилась.
Предпочла традиционные направления. Возвеличила Репина, не принявшего новую власть.
Про футуристов – или «будетлян», как называл их Велимир Хлебников, – у нас долгие годы знали лишь в связи с Маяковским. Причем про футуристический – самый оригинально талантливый – период в работе лучшего, по официальному признанию, поэта говорили глухо. В молодости Маяковский с друзьями-футуристами предлагали бросить Пушкина с «корабля современности». Сейчас, похоже, с этого метафорического корабля пытаются бросить, наоборот, Маяковского как назначенного Сталиным классика…
Все повторяется. Уменьшается только масштаб ниспровергателей.
В спорте не было и не могло быть явлений, течений и направлений, сейсмографирующих особенности времени.
Но были уже фигуры, символизирующие перепады представлений в глазах несчастных современников.
В фигуре, облаченной в теннисные одежды, различима не эмблема, однако, а конкретный человек – чемпион России граф Сумароков-Эльстон, чей облик так и просится на обложку спортивного календаря за 1913 год.
А вот существуй такого рода календарь за сезоны с 1918 по 1920 год, на его гипотетической обложке уместнее всего было увидеть человека в защитного цвета гимнастерке – первого спортивного руководителя советской страны, начальника Всевобуча, активного участника Октябрьской революции Николая Подвойского.
Сумароков, как и положено настоящему графу, эмигрировал.
Но лаун-теннис, казалось бы, обреченный на ненависть победившего класса как аристократический жанр, продолжался, и турнир по нему на кортах Сокольнического парка выглядел островком ностальгических воспоминаний, оазисом в сметаемой большевиками жизни, «осколком разбитого вдребезги».
И Надежда Тэффи потом напишет, воспроизводя в памяти тот август восемнадцатого года: «Всем хотелось быть «на людях». Одним дома было жутко. Все время надо было знать, что делается, узнавать друг о друге».
Однако под боем (в буквальном смысле) оказывалась сама теннисная аудитория – ВЧК «разгружала» Москву, выдворяя «буржуазный элемент». Поэтому присутствие на теннисных соревнованиях превращалось в пассивный протест новым властям, з диссидентство, говоря более поздним языком.
Независимые газеты закрывались, их имущество конфисковывалось. Но еженедельник «Спорт», несмотря на отсутствие бумаги и дороговизну типографских работ, продолжал выходить: «Интерес к лаун-теннису не только не упал против прежних лет, а значительно возрос… Оживленные лица, изящно-простые костюмы спортсменов солнечные блики, красиво лежащие на уютных кортах Сокольнического клуба спорта. Знакомые лица: вся спортивная Москва считает долгом отдать дань богу спорта». Мужественный корреспондент «Спорта» не скрывает общих неблагоприятных условий: питание, поездки на редко ходившем трамвае (Булгаков говорил, что в такой ситуации надо бы удивляться тому, что они вообще ходят) и т. д. (под «и т. д.» журналист зашифровал весь ужас торжества победителей).