. А Удалец, сидя рядом, безмолвствовал: массивная, словно вытесанная из камня, фигура, лишенная тени, ибо тень эта до сих пор ошалело бродила где-то по брезенту рингов и песку задрипанных арен. Вот так – в неразделенной, но взаимной любви – и существовал этот своеобразный треугольник, рожденный закатами, табачным дымом, вином, аплодисментами, дальними берегами и тоской о том, что было, а может, и не было. И с тех пор как превратности судьбы свели их вместе в Севилье, подобно тому как сближаются в реке пробки, гонимые течением, члены живописной троицы вместе болтались в бесконечном прибое жизни, держась, как за спасательный круг, за свою странную дружбу, благородная цель которой открылась им как-то на рассвете, после продолжительной, безмятежной попойки на берегу тихо струящего свои широкие воды Гвадалквивира. И целью этой было Дело. Когда-нибудь они раздобудут достаточно денег, чтобы устроить классный таблао. Они назовут его Храмом песни, и там наконец будет воздано должное искусству Красотки Пуньялес, и там будет жить испанская песня.

– Душа моя, —
Говорил он, пьянея от страсти… —

продолжала тихонько напевать Красотка. В «Каса Куэста» вошла продавщица лотерейных билетов, выкрикивая: «Главный приз – пятнадцать тысяч!», и дон Ибраим купил у нее три билета. Затем подозвал официанта, чтобы расплатиться, величественно потребовал свою трость – подарок красавицы Марии – и белую соломенную шляпу, после чего с некоторым трудом поднялся на ноги. Удалец из Мантелете вскочил, как будто заслышав гонг, отодвинул стул Красотки, и оба, на полшага позади нее, направились к двери. Банкноту с портретом Эрнана Кортеса они оставили на столе в качестве чаевых. В конце концов, это был особенный день. А дон Ибраим, как пробормотал Удалец в оправдание подобной щедрости, был настоящим кабальеро.


Вновь прибывший вошел в церковь, и свет яркого дня, лившийся из двери на плиты пола, ослепил Лоренсо Куарта. Ему пришлось несколько раз моргнуть, а когда его глаза снова начали различать что-то в полумраке храма, дон Приамо Ферро уже стоял перед ним. И, всмотревшись в него, Куарт понял, что все будет гораздо сложнее, чем он ожидал.

– Я отец Куарт, – представился он, протягивая руку. – Только что прибыл в Севилью.

Его рука повисла в воздухе, словно остановленная подозрительным взглядом пронзительных черных глаз.

– Что вы делаете в моей церкви?

Плохое начало, подумал Куарт, медленно убирая руку и разглядывая стоявшего перед ним человека. Дон Приамо Ферро был и с виду так же колюч, как его голос: маленький, сухой, с непричесанными, кое-как подстриженными седыми волосами, в поношенной, в пятнах сутане, из-под которой высовывались старые ботинки, не чищенные уже лет этак пять или шесть.

– Я счел целесообразным немного полюбопытствовать, – спокойно ответил Куарт.

Больше всего беспокоило его лицо старого священника, изборожденное во всех направлениях морщинами, складками и мелкими шрамами, придававшими ему жесткое, суровое и одновременно измученное выражение; это лицо напомнило Куарту сделанные с самолета фотографии пустынь, на которых видны следы разрушения, трещины земной коры, глубокие русла исчезнувших рек, прорубленные временем в земле и камне. А еще были глаза: темные, мужицкие, глубоко сидящие в глазницах и смотрящие оттуда на мир безо всякой симпатии. Эти глаза смерили Куарта с головы до ног, задержавшись, как он заметил, на серебряных запонках его рубашки, на покрое костюма и наконец на его лице. И похоже, увиденное весьма мало удовлетворило их.