Я наклонила подсвечник так, чтобы воск, плавясь, стек на мятую записку. Чернильные буквы размылись под стынущими жемчужными каплями, и необходимость в маятнике и картах отпала сама собой.
Я и есть маятник. Я – карта.
– Поэма о костях и материнском горе. Воск, затопи ее, как топит море! Злые глаза в изгибе волны – покажи мне то, что видят они.
Единственная улика – меньшая из жертв, что я была готова принести, лишь бы остановить убийцу. Записка, погрязшая в масляном воске, затлела без прикосновения к свече. Мерцающее, красное, как ягоды рябины, пламя не обожгло, когда я сжала его в ладони и поднесла к лицу, вдыхая.
– Найди детей, что не вернутся домой. Найди матерей, чей стоит гулкий вой. Они – моя нить, убитые горем. Мне нужен тот, кто возомнил себя богом!
Пепел замерцал в воздухе, а затем оказался у меня внутри – прямо в горле, в желудке и сердце, заставляя надуть щеки, сдерживая кашель, и давиться видением. Я почувствовала запах гари, осевший на языке, а затем почувствовала запах… Крови?
– Кости-кости, леденцы! Сыграем в прятки, сорванцы?
Пение, урчащее, довольное, вело меня к пылающему и алому источнику того запаха, что ударил в нос и пробудил первобытные инстинкты. Точнее, лишь один – самосохранение: «Беги, беги, беги!»
Но, как ни старайся, я не смогла бы убежать от собственного заклятия. Не смог убежать и тот мальчик, что явился мне в нем, распластанный на мокрой земле, с оторванными руками.
Он уже не кричал. Лежал в окружении заснеженных деревьев, парализованный болевым шоком, и смотрел широко распахнутыми глазами на то, как работает над его телом бесчеловечное существо с дюжиной рук и пятью головами.
Ни у одной из них не было лица – лишь рты, растянутые до ушей в голодном оскале. Острые зубы в несколько рядов, тонкие, как зубцы у вилки. Тело длинное, плоское, будто бы жучье, а кожа – пергамент: в пролежнях, губчатая, того и гляди порвется от выпирающих костей. Ниже пояса твари развевалась темная ряса – то клубилась живая тьма, что служила диббуку и одеждой, и ногами. Он урчал, нависая над телом мальчика, и пальцы его напоминали лезвия, почти как у одержимого Исаака, только идеально прямые и черные. Он забирался ими внутрь детского тела, чтобы, надавив изнутри на хрупкие кости, переломить их пополам и выудить одну за другой из надрезов. Рядом уже была собранная горсть таких – коленные чашечки, несколько ребер и те самые оторванные руки. Мясо, мышцы и кожа валялись вокруг, снятые, как обертка. А мальчик все не умирал, удерживаемый на грани вспышками боли и влажным снегом, припорошившим лицо с верхушек диких кленов. Лишь кряхтел, беззвучно хлопая синими губами, и безвольно смотрел на то, как его разделывают заживо.
Кровь проложила в снегу ручеек, пропитывая искромсанную школьную форму. Я разглядела букву «A» на ее воротнике – эмблему, – когда пять безликих голов вдруг обернулись.
– Мы чуем тебя, – сказала тварь то, что не должна была говорить. Я попыталась отступить, но приросла к месту: видение невозможно было контролировать, как и свое тело, – ни здесь, ни там, в реальности. – Полынь, физалис, соль… Так пахнут ведьмы. Мерзкие язычницы, которые годятся лишь на то, чтобы их выпотрошить! Мы не знаем, кто ты, но надеемся, что тебе нравится зрелище. Наслаждайся, раз пришла.
Голос звучал, как жужжание осиного роя, и, перебирая руками, тварь улыбнулась всеми пятью ртами, довершая начатое. Несколько ловких движений пальцами – и я увидела маленькое сердце размером в половину моего кулака, нанизанное на острый обсидиановый коготь.