Санитарка говорит сестрам:

– Ой, надо дать халат девчонке, а то в чем она ходит.

– Ходить нельзя, – пролетает мимо Л. А.

– Да ладно, – говорю я (меня тошнит от мысли про казенный халат), – мне привезут халат. Я позвоню.

– Когда это еще, а сейчас? Я попрошу, не волнуйся.

– Мне бы белье перестелить.

– Я скажу, не волнуйся.

Я смотрю на ограду Михайловского сада, но меня зовут, и я иду в перевязочную. Мне страшно. Просто ужасно. Юбку кладу под голову и ложусь на перевязочный стол.


Мне снимают повязку с глаз в перевязочной. Меня привели за руку и посадили на стул. Снимают бинт. Возможно, я больше ничего не вижу, только чувствую, что светло и много народа. Отлепляют пластырь. Меня трясет.

– Открывай глаза.

А это невозможно! Невозможно, потому что я не помню, как это делать.

– Открывай глаза. Давай, открывай глаза.

Я чувствую липкость и боль. Я пытаюсь. Я дергаю веки, но затихаю, потому что больно.

– Так! Открывай глаза!

Мне кричат. Я пытаюсь. Я начинаю тихо подстанывать и снова дергаю веки куда-то наверх.

– Быстро открывай глаза, давай! Ты что, не слышишь, что тебе говорят?

Я мотаю головой и получаю пощечину. Мне не больно. Открывая глаза, дети орут. Я сидела в очереди, я слышала, но не понимала, почему. Я молчу. Я открываю.

– Плакать нельзя!

Я знаю, нигде никогда плакать нельзя. Но я вижу. Я вижу много людей в халатах. Все белые. Почему их много? Все смотрят. Потом задирают мне голову и вытирают салфеткой липкость. Я держусь за стул и молчу. Капают и делают укол куда-то возле глаза.

– Теперь нужно ходить по коридору. Голову не поворачивать. Смотреть пока только прямо.

– Спасибо.


Приходит Л. А., обмотавшие селедки бинты начинают ускользать, я привстаю, чтобы посмотреть, что там, под бинтами? Селедки или ноги?

– Ложитесь, вставать не надо, – командует Л. А., поблескивая кривыми ножницами. Я такие знаю, много раз видела, ими разрезают бинты.

Я ложусь. Я говорю себе, что не страшно, что больно не будет. Просто не может быть. Даже если будет, я орать не стану.

– Ой, кусок кожи прилип, – сообщает медсестра и ловко отдирает ее.

Я начинаю вопить неожиданно для самой себя – больно, и я жду продолжения. Медсестра не реагирует – она танцует, накладывая мокрые тряпочки, Л. А. удивленно приподнял брови над маской, но не возражает.

Можно повопить? Что, не сердятся? И бить не будут? Хорошо. Синице не скажу, она – дура. Какое счастье!

– Ууууфффоййййй!!!

– Ой, вы нас пугаете, – шутит Л. А. и пытается мне рассказать, что у меня оказался очень сложный варикоз.

Я успеваю и вопить, и слушать.

– У вас такой сложный варикоз оказался, но мы, хирурги, справились.

Он скромничает: из хирургов в операционной он был один (Боковой доктор, думавший, что я боюсь, получает за это красную карточку). Хотя… Царь… Мы… вполне… мы художники такие скромные…

– Ууууфффоййййй!!!

А я не фокусирую, я воплю, что-то жжет и тянет, как будто утюг горячий держат. А я ненавижу гладить! И вообще, я боюсь. У меня сейчас ребра лопнут от страха, а когда кричишь – отвлекаешься.

Я закрываю лицо руками – это не я. Можно вопить. Я-то сильная и воплю редко, и мне стыдно, но больно и хочется вопить – это приятно, и никто не ругает, поэтому я прячусь – нет меня.

– Все. Вставайте.

Я затыкаюсь и встаю, пусть только попробуют новые ноги не встать.

Л. А. говорит мне, что нужно наступать на полную ступню. А я говорю себе: нужно поскорее смыться из перевязочной, потому что больно. И ухожу не своей ногой, в которой что-то жжет, завернувшись в простынную юбку.

Моя двести десятая палата – напротив перевязочной, я уже тяну руку к дверной ручке, чтобы спрятаться, но вдруг вижу, что в коридоре на меня уважительно смотрят больные в халатах. Аха! Надо было вопить громче! О чем-то надо же будет с ними говорить! Это Л. А. знает правду: