Я бы не стал, хотя в этой глуши никто не говорил по-английски. В этом, собственно, не было нужды: иностранцев в городе было двое – мы с женой. Ставни закрывались в девять, фонари стояли редко, не слышно было даже телевизоров. Вечерняя улица казалась скучнее Пруста, но мне она все равно нравилась, ибо по обеим сторонам дома с обнаженными балками вываливали на тротуар брюхо. Один из них, ровесник трех мушкетеров, стоял уж совсем набекрень. За частым переплетом чердачного окошка тлел оранжевый абажур. Я бы туда переехал, но место оказалось занятым, о чем мне и сказала выглянувшая хозяйка.

– Давно вы здесь живете? – спросил я на пальцах.

– Четыреста лет, – ответила она, указав на дату, выбитую над порталом.

Эренбург считал, что даже красота не спасает французскую провинцию от скуки. «Здешние церкви, – писал он, – все равно что музей итальянской живописи в Пензе».

Мне трудно согласиться, потому что я и сам вырос вроде как в Пензе, но – с архитектурой. А с ней не бывает провинции: в старом городе каждый переулок ведет к собору, а он-то уж точно – столица.

Шартр

Пара разномастных шпилей кафедрального собора, как и раньше, торчали прямо из поля. Собор подавлял город, он был его центром и причиной, поэтому весь день мы не могли отойти – ни далеко, ни надолго. Погода быстро менялась, и мы постоянно забегали внутрь, полюбоваться тем, что натворила с витражами новая туча.

У каждого окна был свой сюжет – полупонятный, полузнакомый, как слова в мессе. Мы знали – о чем, и ладно. От старых мастеров не требовали подробностей: ветвь заменяла сад, плод – соблазн, череп – грех. Рассказ лепился из цвета и не зависел от действительности. Богородица любила синий. Злодеи носили желтое. Рыцари получались зелеными, кони – розовыми, неба не было вовсе.

Каждый витраж в церкви безошибочно балансировал между рассказом и декорацией. Смысл и красота складывались в подвижную гармонию. Любой луч менял состав, но всегда к лучшему. Цветной воздух дрожал в соборе, выжимая последние фотоны из заходящего солнца. Когда оно исчезло, заиграл орган. Сперва я даже не заметил инструмента, да и теперь он терялся в каменных зарослях, но звук нельзя было не узнать: токката и фуга ре минор. В триллерах ее играют свихнувшиеся монстры, здесь она была на месте.

Романтики сравнивали средневековые соборы с лесом, с кружевами, с симфонией, мы, как все умное и сложное, – с компьютером. Чтобы он заработал, в него надо было загрузить программу. Бах писал лучшие из них. Они создавали резонанс музыки с архитектурой, поднимая душу к сводам.

Чтобы все это возникло, не нужен Бог, достаточно было в него верить, и этому помогали мощи. Они питали собор чудотворной энергией, которую мы, путая форму с содержанием, не умеем ощутить. И зря. Ведь плоть святого, его кость или прядь, убеждала прихожан в том, что вся эта дикая история – правда. Мощи служили залогом обещанного бессмертия. Трудно понять? А вы посмотрите на Итигэлова. Как легко нетленный труп бурятского ламы внушил XXI веку те же надежды, что и XIII.

Выйдя наконец наружу, мы повстречали на площади клоуна, на которого я не обратил внимания утром. Сейчас он показался странным. Клоун не собирал мелочь, развлекая публику. Разряженный по-цирковому, он исполнял роль, учтенную средневековым благочестием. Хроники именовали ее «жонглер Господа». К вечеру, однако, он угомонился и тихо сидел на скамье с живой курицей. Между ними стояла бутылка красного.

Шамбор

– Вчера мы были в гостях у Бога, – объявил я программу, – сегодня отправимся к царям.