Во времена нашей короткой предвоенной молодости мы были близки с Юрием, и соперничество за Ларису не умалило нашей близости. Бог знает сколько лет и зим мы были близки! Нынче юность уж начала забываться, а ведь наша переписка пресеклась совсем недавно, в конце 1916 года, когда, получив ранение в пригороде крошечного польского местечка, я попал сначала в плен, где, едва излечившись от раны, подцепил тиф.
Брошенный отступающими германцами на верную смерть, а вернее, на попечение всеблагого ангела-хранителя, который, надо заметить, оказался весьма мускулистым малым, я чудесным образом спасся.
Меня подобрала какая-то русская пехотная часть. Её командир распорядился моей судьбой наилучшим в той ситуации образом.
Меня везло, влекло, тащило на телегах, в теплушках и в санях подальше от фронта, в тыл. В конце концов я окончательно очнулся посреди разбухшей от вешних вод Украинской степи, на небольшом хуторе, в переоборудованной под госпиталь риге. Придя в более или менее в сознательное состояние, я первым делом бросился писать жене, но и Юрию, конечно. По мере того как моё тело укреплялось после болезни, я писал всё больше, одно письмо за другим. Через три недели я должен был покинуть степной госпиталь и отправиться к месту дислокации моего полка. Однако ни единого ответа на множество отправленных мною писем я так и не получил. Ни от Ларисы, ни от Юрия.
А потом жизнь понеслась, как неисправный паровоз по искорёженным артиллерийским обстрелом путям. Вернувшись в свою часть, я застал её совершенно деморализованной, вследствие бездарного руководства. С одной стороны, жирующий, озабоченный лишь спекуляциями штаб, никудышное планирование войсковых операций, ведущее лишь к бессмысленным жертвам. С другой – солдатские комитеты с их прокламациями и призывами к миру. Лицемерие и бездарность против отчаянного стремления к элементарной справедливости. Мне, как дворянину, следовало бы стоять за царя-батюшку, но в душе своей я давно уже был по другую сторону баррикад. Поэтому отречение Николая Кровавого было воспринято мной не только, как нечто само собой разумеющееся, но и как логический итог нескольких лет войны, которую в народе совершенно справедливо стали называть Великой.
Погрузившись в дела службы, я не забывал об оставленной в Твери семье. Не получив ответа ни на одно из своих многочисленных писем, принялся бомбить телеграммами знакомых, которых в Твери оставалось великое множество. Как ни странно, при общем бедламе, почта работала исправно. Теперь уж и не припомню, кто из них мне сообщил о разорении имения Боршевитиновых и гибели его хозяина – отца Ларисы, о бегстве в неизвестном направлении моих родителей. Однако поиски жены я не оставил. Обильная переписка дала незначительный результат: нянька Боршевитиновых сообщила мне о том, что моя жена, дескать, спаслась и, по слухам, уехала в Петроград к каким-то дальним родственникам. «По слухам», «к каким-то» – так выражалась преданная дому Боршевитиновых женщина, носившая Ларису на руках в младенчестве. По неведомым мне причинам эта женщина не хотела сообщать о местонахождении жены. Беспокойство моё день ото дня росло. Тогда-то меня и стали посещать мыслишки о возможности дезертирства. Наплевать на собственную честь и благо Родины. Броситься на розыски Ларисы – да, я нянчился с этими мучительными мыслями, как нянчится раненый боец с простреленной рукой.
Тем временем лето 1917 года стремительно катилось к осени, а масштабы дезертирства в Русской армии приняли угрожающие размеры. Однако одним лишь дезертирством бедствия не ограничились. Самовольные суды над офицерами сделались делом обычным. Нет, я не принимал участие в убийствах старших чинов. Вольноопределяющиеся оказались в особенном положении. Не имея офицерского чина, я всё-таки продолжал оставаться дворянином, а потому являлся существом для солдат чуждым. В то же время и офицеры нам, вольноопределяющимся, не вполне доверяли, каждую минуту ожидая именно дезертирства. Оставался ли при таких обстоятельствах смысл к дальнейшему пребыванию в армии?