Милая, славная мамочка! Как часто он огорчает ее, не слушается, плохо ведет себя в школе! Маму вызывали туда, и она упрашивала директора простить Мишу. Сколько он перепортил вещей, истрепал книг, порвал одежды! Она терпеливо штопает, шьет, а он стыдится ходить с ней по улице, «как маленький». Он никогда ее не целует – ведь это «телячьи нежности». Вот и сегодня он придумывает, какое горе причинить ей, а она все бросила, целую неделю моталась по теплушкам, тащила для него вещи и теперь не отходит от его постели.

Миша прикрыл глаза. В комнате почти совсем темно. Только маленький уголок, там, где сидит мама, освещен золотистым светом догорающего дня. Мама шьет, наклонив голову, и тихо поет:

Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка темна.
Темней этой ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма.

И протяжное, тоскливое, как стон «слу-у-шай…». Это поет узник, молодой, с прекрасным лицом.

Он держится руками за решетку и смотрит на сияющий и недоступный мир.

Мама все поет и поет. Миша открыл глаза. Теперь смутно видно в темноте ее бледное лицо. Песня сменяет песню, и все они заунывные и печальные.

Миша вдруг разрыдался. И когда мама наклонилась к нему: «Мишенька, родной, что с тобой?» – он обхватил ее шею, притянул к себе и, уткнув лицо в теплую, знакомо пахнущую кофточку, прошептал:

– Мамочка, дорогая, я так тебя люблю!..

Глава 8

Посетители

Миша поправлялся. Часть бинтов уже сняли, и только на голове еще белела повязка. Он ненадолго вставал, сидел на кровати, и наконец к нему впустили друга-приятеля Генку. Генка робко остановился в дверях. Миша скосил глаза и слабым голосом произнес:

– Садись.

Генка осторожно сел на краешек стула, открыл рот, выпучил глаза и, тщетно пытаясь спрятать под стул свои грязные ноги, уставился на Мишу.

Миша лежал на спине, устремив глаза в потолок. Лицо его выражало страдание. Изредка он касался рукой повязки на голове – не потому, что голова болела, а чтобы Генка обратил внимание на его бинты.

Наконец Генка набрался храбрости и спросил:

– Плохо тебе?

– Хорошо, – тихо ответил Миша, но глубоким вздохом показал, что на самом деле ему очень нехорошо, но он геройски переносит страшные муки.

Потом Генка спросил:

– В Москву уезжаешь?

– Да. – Миша опять вздохнул.

– Говорят, с эшелоном Полевого.

– Ну? – Миша поднялся и сел на кровати. – Откуда ты знаешь?

– Слыхал.

Они помолчали, потом Миша посмотрел на Генку:

– А ты как, решил?

– Чего?

– Поедешь в Москву?

Генка мотнул головой:

– Знаешь ведь, отец не пускает.

– Но тетка твоя, Агриппина Тихоновна, сколько раз тебя звала! Поедем, будем в одном доме жить.

– Говорю тебе, отец не пускает. – Генка вздохнул. – И тетя Нюра тоже…

– Тетя Нюра тебе не родная.

– Она хорошая, – мотнул головой Генка.

– Агриппина Тихоновна еще лучше.

– Как же я поеду?

– Очень просто: в ящике под вагоном. Ты туда спрячешься, а как отъедем от Ревска, выйдешь и поедешь с нами.

– А если отец поведет поезд?

– Вылезешь в Бахмаче, когда паровоз сменят.

– Что я в Москве буду делать?

– Что хочешь! Хочешь – учись, хочешь – поступай на завод токарем.

– Как это – токарем? Я ведь не умею.

– Научишься. Подумай. Я тебе серьезно говорю.

– Про разведчиков ты тоже серьезно говорил, а мне за мясо так попало, что я до сих пор помню.

– Разве я виноват, что Никитский напал на Ревск? А то обязательно пошли бы в разведку. Мы, как в Москву приедем, запишемся в добровольцы и поедем на фронт белых бить. Поедешь?

– Куда?

– Сначала в Москву, а потом на фронт – белых бить.

– Если белых бить, то, пожалуй, можно, – уклончиво ответил Генка.