В этот момент пушка выстрелила, а жеребец, которого вели мимо кустов, где была спрятана кобыла Седеньо, впал в любовный раж, встал на дыбы и заржал так пронзительно, что касики в страхе поприседали.
Дальше все пошло как по маслу.
…Дон Эрнандо лежал под балдахином, изучал резьбу на деревянных столбах из красного дерева – сон не брал его. Да и как заснешь, если память вновь оказалась во власти тех самых радостных, неповторимых, наполненных бесшабашной, без тени сомнений, удалью, дней, которые выпали ему в самом начале похода. Он даже явственно ощутил запах джунглей, к которому ощутимо примешивался трупный дух. Помнил аромат первой индейской красавицы, которую выбрал среди двадцати невольниц – местные вожди привели их в лагерь в дар «большому вождю, пришедшему из-за моря». Как оказалось, он ошибся и пренебрег той, с которой потом надолго связал свою жизнь, которой, если признаться, был во многом обязан своими победами.
Он сразу приметил ее в толпе перепуганных женщин, кучкой сидевших возле его шатра. Сразу, в общем-то, не понял, зачем индейские касики для проведения таких важных переговоров захватили с собой столько женщин. Ах, это подарок… Дон Эрнандо на мгновение прикинул – может, лучше отказаться от подобных щедрот? Что это за войско, в котором офицеры таскают за собой баб, потом опомнился – так было и так будет. Стоит ему только заикнуться о неприятии такого щедрого дара, офицеры никогда не простят ему подобный поступок. По крайней мере, Альварадо возненавидит его до конца жизни. Индейцы, возможно, тоже.
Он сразу поймал на себе ее взгляд – она глядела на него дерзко. Очень красивая, верхняя губка чуть вздернута, глаза черные, с едва заметной раскосинкой, отчего она казалась особенно желанной – этакая томная, жаждущая ласк красавица. Но главное, чем поразила его эта черноволосая высокая женщина – при приближении испанцев она единственная встала – так это удивительной, девичьей свежестью. Где она копилась, эта чистота и манящая страстность, он не мог сказать. То ли в припухлых, как у ребенка, губках, то ли приманивала тонкостью стана, то ли прерывистое дыхание выдавало ее. В первое мгновение дон Эрнандо обомлел, однако виду не показал, осадил себя. Присмотревшись, убедился, что эта женщина видала виды. Тем более из рабынь… А вот Пуэртокаррера, с которым он осматривал пленниц, не удержался и ахнул. Затрепетал даже… Вымолвил: «Hermosa como diosa!»[18] Вот и хорошо, скорбно решил капитан-генерал, пусть полакомится… Мне в ту пору надобно было держать себя в узде.
Никогда – ни раньше, ни позже – он не ощущал такой полноты жизни, какую испытывал в ту пору. Все тогда было в охотку – и радость, и горе, и страх, и надежды. И эту женщину отдал легко, разве что тайно немного взгрустнул. Вскоре груда дел совсем заслонили образ этой Малинче, как ее называли местные. Ох, грехи мои тяжкие, уж сколько лет прошло, а он до сих так и не научился выговаривать эти странные ацтекские имена!.. Крестили ее Мариной. В дальнейшем им доводилось встречаться только во время переговоров, когда он пользовался ее услугами в качестве переводчицы… До того самого дня, когда, индейская женщина, ловко обманув часовых, пробралась в его шатер и призналась, что хранит великую тайну, но откроет ее только наедине и ночью. И чтобы Алонсо ни о чем не знал.
Кто бы мог предположить, что ее тайна оказалась ответом на все те тайны, что обступали его, дона Эрнандо, в чужом краю!..
Кто смеет утверждать, что у прославившихся – исторических! – людей не может быть друзей, что они всегда готовы пожертвовать любовью, дружбой, любой другой человеческой привязанностью ради достижения великой цели. Как утверждает мой духовник и летописец Гомара, это им даже ставится в заслугу, однако никто не желает понять, что такое, если и случается, то никак не по вине знаменитого человека. Исключительно в силу обстоятельств, когда приходится жертвовать не только друзьями, но собственной жизнью или – что еще страшнее – душевным спокойствием. А то и спасением души!.. Слава богу, я не могу упрекнуть себя в подобной измене, и даже если мне приходилось поступать вопреки велениям сердца, то в подобных случаях я всегда соизмерял средство и цель. Более того, испрашивал разрешения у Господа… Только когда в душе рождалась совершенная уверенность, что сумею исхлопотать у небесной силы отпущение грехов, я решался преступить человеческие законы.