Я никому не звонила; я не знала тогда, как можно разговаривать по телефону, поэтому отсутствие последнего не тяготило – единственным следствием земной тяги оставалась инфляция, а, значит, на пылесос не хватало. Но нам с пылесосом от этого ни хуже, ни лучше не становилось – мы держали нейтралитет, легко обходясь друг без друга. Еще у нас установился нейтралитет со стиральной машинкой, телевизором, креслом-качалкой и некоторыми другими вещами (не)первой – (не)второй необходимости. Пять дней в неделю, правда, приходилось выходить в социум, но воскресенье и понедельник оставались моими.
Я просыпалась, долго лежала в спальном мешке (с кроватью тоже был нейтралитет), потом варила кофе и смотрела в окно. Я могла просмотреть в окно полдня, не заметив ни дня, ни окна: я возвращала «изначальную структуру», сама не ведая о том, что никакой «структуры» существовать не могло в принципе. Иногда я покупала пиво и слушала этюды Шопена; я до сих пор не уверена, есть ли что-нибудь лучше, чем этюды Шопена под пиво или даже без него.
Не помню, сколько это продолжалось; во всяком случае, когда снова «заело» дверь, я вспомнила о соседе-китайце. Он, как и в прошлый раз, быстро открыл и заулыбался. Мне показалось, будто он вполне сносно знает наш великий и могучий – и тут же устыдилась темноты своей в языках дальневосточных. Я кивнула на дверь, пожала плечами и беспомощно повертела ключом.
– Одну минуту, Клеопатра, – сказал китаец и пошел за чем-то железным, способным обезвредить подлую «собачку». – Клеопатре нужен новый замок!
Клеопатра кивнула, озадачившись, чем же отблагодарить желтолицего и чем их вообще «благодарят», а потом пригласила на зеленый чай.
За зеленым чаем выяснилось, что китаец учится в некой заумной аспирантуре, что он – философ и уже сдал историю русской философии на русском (!) русским экзаменаторам-евреям. В Москве он шесть или семь лет (сам не помнит), а родом из Гуаньчжоу.
– Откуда? – переспросила я.
– Из Гуаньчжоу, еще называется Кантон. Знаете, там очень красиво, там все по-другому: деревья, небо…
Я не знала, насколько там красиво, но, несмотря на это, китаец, снимавший квартиру налево от лифта, поменял мне замок и, странным образом раздобыв дрель, просверлил дыры в стене: «Для картины Клеопатры» – так объяснил он, а через день принес саму «картину» – вытянутый бамбуковый прямоугольник с, быть может, кантонским пейзажем, иероглифами и обратной перспективой. Это оказалось очень здорово – кантонский пейзаж с обратной перспективой и иероглифами:
– Это Басё!? – утвердительно спросила я. Китаец улыбнулся: «Не каждая Клеопатра знает Басё!»
Я промолчала, а вскоре мой дом начал хоть и отдаленно, но напоминать выставку китайского искусства, проводимую давным-давно «Мэй-хуа» в Красных палатах: по Остоженке летали тогда белые мухи. Им, пусть так и не говорят, очень холодно леталось! В Красных же палатах было тепло; оно шло от вееров, сандаловых шаров, нефритовых тушечниц, резного красного лака и каких-то благовоний вперемешку с обволакивающей мой еще прошловековый рассудок пентатоникой из двухкассетника.
Теперь, вместо пылесоса и проч., у меня появилась вся эта обалденная хрупкая чушь. Спальник спрятался за ширмой, у которой стоял родной китайский ночник с красными рыбками, а на кухне прижились палочки.
Наша дружба носила совершенно платонический характер. Мужчины перестали возбуждать меня «как класс», я смотрела сквозь них – ведь они жили в аквариуме, а я – снаружи. Правда, я еще возбуждала мужчин «как класс», и это меня озадачивало, особенно когда те делали (не)навязчивые попытки к чему-то им одним понятному, становясь «внешними раздражителями». С китайцем же было все по-другому – и хорошо. С русским так быть не могло. Русский обязательно бы все испортил; пусть не сразу, но обязательно бы испортил. А с китайцем все было по-другому хотя бы уже в силу того, что он не был русским… К тому времени я одинаково снисходительно относилась как к нашим музыкантам, врачам, безработным, историкам, спортсменам, художникам, гениям, так и к не-нашим-тоже-приматам.