«Хочешь взглянуть на подарок?» – спрашивает она.
Филипп Парфенович едва прохрипел в ответ.
Аурик и повернулась. Без стыда показывая себя в блеске брильянтов.
«Хорошо ли?»
Исторг он рык звериный…
От сонного забытья Филипп Парфенович очнулся на подушке. На часах половина десятого. Аурик спала рядом сном тихим, мирным. Колье не сняла. Во сне свежа и нежна, как купюра новенькая. Филипп Парфенович ощутил голод лютый. Тихо поднявшись, чтобы не разбудить, вышел в гостиную, где на ковре одежда была разбросана. Быстро оделся, облачился в сюртук и, отодвинув штору, спустился через отдельный вход, который специально был подведен к этому номеру, в знаменитый на всю Москву ресторан гостиницы.
Хотел он чуток подкрепить силы, спросил у официанта подбежавшего столик подальше от оркестра. Тихое место имелось, официант повел, но по дороге Филиппа Парфеновича заприметили приятели, что немудрено: в Москве все друг друга знают. Приятели посадили его за стол. Филипп Парфенович выпил рюмку, другую, под закуску пошла третья, а дальше покатилось. Радость, переполнявшая его, требовала того. Радости много было.
Сколько он выпил, не помнил. Вот уже его приятелей в бесчувственном состоянии грузили на извозчиков официанты. Только его крепкий организм смог выдержать до конца. Покачиваясь, пошел он наверх, кое-как одолевая ступеньки, двигаясь без посторонней помощи, от которой отказался.
Проснулся Филипп Парфенович от холодка. Голова не болела, похмельем не страдал, но не мог в точности вспомнить, что случилось после того, как попойка закончилась: кажется, вошел в номер, свет не зажигал, чтобы не разбудить Аурик, покидал одежду и упал на подушку. Только чувствует сырость какую-то.
Филипп Парфенович руку поднес, видит: выпачкана темным. Что-то липкое и сырое под ним. Вскочил он, побежал к окну и штору отдернул. Ладонь – в чем-то буро-красном. Как и сорочка у ворота. Филипп Парфенович машинально встряхнул ладонь, на подоконник пали бурые капли.
Позвал он Аурик. Цыганка спала тихо, голова на подушке лежит ровно. Филипп Парфенович бросился к кровати, откинул одеяло. Не сразу разобрал, что увидел. Трудно было поверить разуму. Аурик, любовь всей жизни его, лежала прямехонько. Тело ее, прекрасное и молодое, белело на простынях. Чистое и спокойное, как мрамор. А шейку делила глубокая густо-красная полоса. С нее лужа натекла. Не захотел Филипп Парфенович верить в то, что видели глаза. Зажал он рот, но не заметил, как закричал надрывно и беспомощно.
Что же наделал… Как смог… Как… Своими руками…
Хуже всего, что Филипп Парфенович не мог вспомнить, как, когда и зачем убил любовь всей своей жизни. Последнюю любовь…
20 декабря 1893 года, понедельник
Такого подвоха Михаил Аркадьевич Эфенбах не ожидал. Уже шесть лет счастливо служа начальником московской сыскной полиции[1], он стал москвичом по образу жизни, так сказать. Не сразу, но привык к неспешному распорядку и неторопливым, обильным обедам посреди присутственного дня, которым чиновники отдавались со всем усердием. Свыкся с тем, что в Москве все знакомы. Даже тот, с кем он был не знаком, оказывался или знакомым знакомого, или на худой конец знакомым друзей знакомого. Он перестал удивляться некоторой простоте, принятой в общении и между чиновниками снизу доверху. Не пугался почти родственного дружелюбия, которое на улице проявляли к нему совершенно незнакомые люди или приказчики в лавках. Научился дышать воздухом, густо насыщенным провинциальной ленцой. Больше не усмехался при обязательных поминаниях древних московских традиций, которым следовали все, кому не лень. И даже принял неписаный закон общения полиции с воровским миром: в Москве давно устоялось такое положение, что полиция благодушно спускала большинство мелких преступлений, совершаемых на Хитровке, Сухаревке и прочих злачных местах, за что воры редко совались в благополучные кварталы и улицы. В общем, полиция и мир воровской соблюдали взаимовыгодный нейтралитет, который висел на тонкой ниточке.