– Что? – переспросил полковник Гущин.

Клавдий Мамонтов глянул на Макара – ему, как и полковнику, померещилось (ох, показалось ли?), что Кирюша невольно проговорился. Убираться…

– Забить фанерой окно, – голос Кирилла Гулькина звучал уже несколько иначе, – и не извещать полицию.

– Почему? – поинтересовался Гущин.

– Потому что бесполезно, все равно никто никого искать не станет.

– Возможно, если бы заявили о проникновении в дом тогда, удалось бы избежать сегодняшней трагедии, – невозмутимо возразил полковник Гущин.

– Правда? Вы серьезно? – на глаза Кирилла Гулькина снова навернулись слезы.

– Вы когда видели мать в последний раз? – задал Гущин свой традиционный вопрос.

– На похоронах отчима в декабре.

– Так давно не встречались с любимой мамой?

– Я очень занят. У нас фирма на грани банкротства, арбитражи идут один за другим, налоговая за горло берет – не успеваем отбиваться. И еще у меня личные проблемы – развод с женой, она дочку забрала, не дает мне с ней видеться.

– Но вы матери даже не звонили, – заметил Гущин.

– Мобильный ее проверили? Мне нечего добавить. Да, мы давно не общались. Но у нас были обычные стабильные отношения. Такие сейчас у многих в семьях между детьми и родителями, – ответил Кирилл Гулькин.

– Полное игнорирование друг друга? – полковник Гущин наблюдал за его реакцией.

Кирилл на секунду умолк. Он вспомнил мать… В махровом халате с сигаретой в их квартире в старом сталинском доме на улице Правды. Отчим тогда в очередной раз угодил в больницу. Ее скрипучий голос, ее назидательная менторская манера, с которой она общалась лишь с ним, сыном, и никогда с другими, потому что с посторонними она всегда старалась выглядеть обаятельной, интеллигентной, ироничной и мудрой, а вот сыном просто порой помыкала. Он вспомнил, как она тогда затянулась сигаретой, выпустила дым кольцами и заявила ему: «Ты не смеешь диктовать нам с Юрой, как нам жить, как провести остаток нашего совместного бытия, что нам отпущен. Ты – невежа и недотепа, ты не достоин ноги целовать Юре, давшему тебе все. Он кормил и содержал тебя много лет. Платил по твоим счетам. Ты упрекаешь меня, что я всегда на его стороне… Что я практически раба его. Да, я выбрала его сторону. Я для того и замуж за него выходила, чтобы стать с ним одним целым. Ты тоже мог быть ему не злым пасынком, но любящим, преданным сыном. И в нашей семье все сложилось бы иначе. Счастливо и спокойно. Но ты лишь гадил, ненавидел и портил атмосферу, как вонючий скунс! Хорек!»

Она тогда бросила ему в лицо: Хорек! Словно отвесила оплеуху. И выругалась по-немецки. Она никогда не ругалась на русском, а лишь на французском, немецком и английском. Ее особый неповторимый «шарм», она им кичилась… Мамаша… маман… не любившая его, предавшая его ради ненавистного отчима!

– У меня давно своя жизнь, – отрезал Кирилл Гулькин. – Мама и отчим существовали автономно. Мы не вмешивались в дела друг друга.

Он уже не рыдал. Клавдий Мамонтов видел – он внутренне собрался и готов к дальнейшим вопросам.

– Дача принадлежит вашей матери? – спокойно уточнил полковник Гущин. – Нам сказали, что ею владел ваш отчим.

– Это его дача, а после его смерти мать ее унаследовала. Но пока документы еще не оформлены.

– Сказали еще, что отчим был художником. Но мы во время осмотра не нашли ничего, свидетельствовавшего о его профессии. Кроме граффити на заборе снаружи. Может, на дачу влезли воры в поисках его картин, работ?

Кирилл Гулькин впервые за весь разговор криво усмехнулся.

– Художник он малоизвестный. Вы слышали про гения Юрия Авессоломова? Нет. Ну и я нет. До болезни он много лет сотрудничал с издательствами как иллюстратор. Затем вообще не работал, болезнь его пожирала изнутри. У него раньше имелась художественная мастерская на складах у Савеловского вокзала, он снимал помещение. Там и творил. Но заболев, он расторг договор аренды, ликвидировал свое ИП, а работы передал безвозмездно в какой-то столичный фонд. Они сначала не особо заинтересовались, даже задаром, но потом прислали «газель», вывезли все подчистую. Он не Бэнкси и не Магритт. Рисовал картинки к книжкам, даже комиксами не брезговал. А в Сарафанове никогда никаких картин его не водилось, и, даже если бы остались, воры на них не позарились бы. Никому не продашь. Никто не купит.