– Ужель такие рыбы и впрямь водятся?! – удивлялись недоверчивые купцы, которые и сами много чего повидали.
– Вот вам крест! – перекрестился Позняков. – Рыбами стали и фараоновы кони. Но на конских рыбах конская шерсть, а кожа на них толста – на перст. Их ловят, кожи снимают, а тело выбрасывают. Из этих кож переды и подошвы подшивают. Воду те кожи не терпят, но когда сухо, их на год доброй носки хватает.
– Да-а, – протянул Степан Твердиков, – повезло тебе. В таких дальних палестинах побывал, Гробу Господню поклонился, много чудес повидал… А мы лишь королеву аглицкую лицезрели.
– Страшнее моей старухи… – буркнул Федот Погорелов. – Рыжая, конопатая, волосы в завитушках, а кожа белая, как у покойницы. Но бояр своих в руках держит, это точно. Только мигнет, даже слова не вымолвит, а к ней уже бегут, бородами полы метут…
– Был я и в приделе Неопалимой Купины в Преображенском храме, – продолжил свои «сказки» Василий. – Там в мраморный камень вделаны два камня великих, что опалила Неопалимая Купина. А входят люди в тот храм в великой чистоте, сняв свои ризы и постирав, или в новых ризах. Придя к церковным дверям, сапоги нужно снять с себя, а ноги вымыть и босыми пойти или в суконных чулках; а в кожаных входить нельзя. Если забудешь и не исполнишь этот обряд, войдешь в храм обутым, то наложат на тебя епитимью – четыре года босым ходить. На гору Синайскую восходил. Трудное занятие… Четырнадцать тыщ ступеней, и все каменные; с непривычки пока дойдешь, обратно вернуться нету сил. В Иордане купался… нырнул. Но дна не достал. Говорят, что глубина там будет около четырех сажен. В монастыре Синайском был. Водятся там птицы рябы, что куры наши, таковы велики. Те птицы послал Бог с небес израильтянам, когда они жили в Синайской пустыне сорок лет…
Изрядно нагрузившиеся спиртными напитками и разомлевшие от сытной еды купцы внимали рассказу Василия больше из вежливости и благопристойности, потому что эти «сказки» они уже слышали не единожды. Но вскоре Позняков устал и умолк, чтобы испить ковш квасу, и купцы сразу же переключились на тему, более близкую и злободневную для торгового люда.
– Дорофей Смольнянин просит поручительства по долгу, – озабоченно сказал Иван Михайлович. – Отсрочку ему дали на три года, теперь дело за мной… ежели соглашусь.
– А много ли он задолжал? – спросил Юрий Грек.
– Много. Семь тыщ целковых.
– Ух ты! – разом выдохнули купцы.
– Вот и я об этом… – Мишенин сокрушенно покачал головой. – Большие деньги… Однако же Дорофей всегда берег свою честь, поэтому сомневаться в нем не могу[2].
– Не надо было ему связываться с иудиным племенем, – с осуждением сказал Федот Погорелов. – Вместо того чтобы вести дела с купцом аглицким Джеромом Горсеем, Дорофей покусился на посулы берестейского купца Мордка. Вы знаете его, он в Литве дела ведет. Мордко обещался доставить в Москву медь и серебро и потребовал задаток. Дорофей, добрая душа, поверил ему, а обоз возьми и пропади. Мордко на колени падал, клялся, что лихие люди нападение учинили, металл и лошадей забрали, охрану и возчиков порубили, а его, раздев до исподнего, отпустили посреди заснеженного поля и начали ради жестокой забавы упражняться в стрельбе из лука по живой мишени. «Бог меня спас», – плакался Мордко. Будто бы сбежал он – сиганул в ярок и вскоре нашел зимовье, где обогрелся, нашел кое-какую одежонку и вышел на ям*. Но кто ж ему поверит? Тати в живых свидетелей не оставляют. Правда, Мордко мужик молодой, сильный, выносливый, все могло быть…
– Да-а, Дорофею не позавидуешь… – сказал купец из гостиной сотни Никита Кожемякин, свояк Трифона. – Брал бы пример с Григория Шорина. Он ходит в Англию через Архангельск самолично. Осенью привез девять половинок сукна, двести пятьдесят аршин* атласу, пятьдесят аршин красного бархата, золото, пряденое в мишуру, красную медь в досках и сто тыщ иголок. А на втором коче* двадцать медных колоколов и полтыщи стоп писчей бумаги.