Тетка любила вечерком под чашечку горячего чая посмотреть семейный фотоальбом, где полно было Наташиных детских и юношеских фотографий, родители ее обожали, просто культ в семье был, а потому и снимали, щелкали «ФЭДом» то и дело, не могли наглядеться на свою тростиночку-кровиночку. А она действительно была как тростиночка: хороша, очаровательна и была не лишена привлекательности и в шесть лет, и даже в угловатом подростковом возрасте. Но тонка была, несколько даже эфемерна, воздушна. Ноги были тоненькие, как палочки. С возрастом и, возможно, под влиянием жестокого гормонального лечения, Наташа явно прибавила в весе, щечки округлились, ноги и бедра, избавившись от болезненной худобы, раздались до оптимальных, классических параметров, появилась изящная грудь, а ведь соперницы в юности дразнили «плоскодонкой». В общем, Наталья вдруг обрела фигуру модели-манекенщицы. И походка изменилась, и жесты, в них появилась та бессознательная грация лани, которая и сама по себе завораживает мужчину. Но помимо всего этого: симметрии смуглого лица, больших миндалевидных зеленовато-карих глаз, – помимо всего этого объективно существующего, появилось в Наташе и еще какое-то неописуемое словами энергетическое излучение, сражавшее наповал. Был у нее какой-то взгляд вполоборота, в котором она совершенно не отдавала себе отчета – с чуть поднятыми, как будто удивленно, тонкими бровями, с грустной полуулыбкой. Какую-то секунду всего он и длился, но тому, кто его видел хоть раз, забыть его было невозможно – ни умному, ни глупому, ни альтруисту, ни сволочи последней. Никому.
Обретя такую магическую силу, сама Наташа утратила к противоположному полу всяческий интерес. Никаких проявлений влечения, ни сознательного, ни подсознательного. Они ей были в лучшем случае безразличны, а то и противны.
«Бодливой корове бог рога не дал… а небодливой дал – да они ей ни к чему, – говорила, вздыхая, тетушка. Ей вроде бы и нравилось, что Наташа может мстить за всех женщин «кобелям поганым» (видно, были у тетки свои к ним счеты в жизни), но потом она по этому же поводу стала расстраиваться. Ведь все хорошо в меру. Все-таки надо как-то свою жизнь устраивать. И жить на что-то надо. А то ведь тетка не вечная. На кого оставить сироту? Ведь братьев и сестер бог не дал, а родители поумирали рано, один за другим, во времена Наташиного черного забвения. Видно, не выдержали страданий любимой дочери, тем более что врачи твердили: надежды нет.
Сироте было теперь уже за сорок, хотя новые знакомые всегда давали ей тридцать три года – почему-то не меньше и не больше. Наташе же было безразлично, сколько ей лет на самом деле и на сколько она «тянет». Это Ирка мучилась, завидовала, говорила: «Эх, мне бы так молодо выглядеть… уж я бы показала жару!» «Какого жару?» – спрашивала Наташа. «Э-э! Жару! Тебе не понять…» – отвечала, качая головой, Ирка, а Наташа и не настаивала на ответе, ей было на самом деле наплевать.
А не наплевать ей было только на одно: на свет и тень, на цвет, на то, как они преломляются под ее рукой.
Часто она работала допоздна – за неимением холста писала просто на бумаге. Как всегда, раскладывала, соединяла невозможные оттенки. Это были черновики, случалось, не выдерживавшие утреннего взгляда. Но что-то удавалось нащупать иногда, куда-то продвинуться. К какой-то истине, она сама не знала, к какой. Иногда удавалось добыть холст, и надо было, наоборот, вставать на рассвете или вовсе не спать. И пользоваться моментом, чтобы воплотить нащупанное, проверить при дневном свете. Если хотя бы десятая часть черновых рисунков получала развитие, Наташа это считала великолепным результатом и долго потом пребывала в хорошем настроении. Но чаще бывало, что намеченное совершенно разочаровывало, Наташа боролась, закусив губу, с унынием и караулящей за углом депрессией.