Сесар притормозил у обочины, недалеко от развилки шоссе, пропуская мимо дымный тяжелый хлопковоз с клетью, набитой ватными клочьями. Достал термос. Отвинтил никелированную крышку. Налил в нее кофе с облачком душистого пара. Протянул Белосельцеву:

– Подкрепитесь, дорогой Виктор. В Саматильо мы пообедаем, а теперь для поднятия тонуса – глоток кофе.

– Благодарю. – Белосельцев принял из большой, осторожной руки Сесара горячий сосуд. С наслаждением пригубил густой, смоляной, переслащенный напиток, оставивший на языке горько-сладкий ожог. – Вы как заботливая нянюшка. Ухаживаете за своим воспитанником. Угощаете кофе. Возите его по разным интересным местам. Наставляете, учите уму-разуму.

– Нет, дорогой Виктор. Это я у вас должен учиться. Ваша революция старше нашей на целых шестьдесят лет.

– Значит, это я ваша нянюшка-бабушка, а вы мой внучек?

– Выходит так, Виктор. Наш личный возраст связан с возрастом нашей революции. Ваша революция самая старшая, умудренная. Она – как наша мать. Кубинская революция – наша старшая сестра. А революция в Сальвадоре – маленькая, грудная. Ее надо вскармливать.

– Поэтому вы направляете в Сальвадор оружие?

– Оружие – молоко революции. Мы вскармливаем нашу грудную сестренку.

Музыка, ликующая, радужная, сотканная из лучистых спектров, из шелковых лоскутьев, из пышных юбок, в которых топочет лакированными туфельками пышногрудая танцовщица, – радостная и яростная мелодия пьянила, волновала, порождала звенящий, счастливый ток крови, где вскипали жаркие пузырьки, и в каждом билась и сверкала огненная музыка.

– Эта дорога, – Сесар указал на асфальтовую трассу, уходившую в сторону, в голубую туманную низину, наполненную солнечной пыльцой, где едва различались золотисто-белые, в дымке, строения, – эта дорога на Саматильо. Там пообедаем, отдохнем. А эта, – он указал длинным, смуглым, остроконечным пальцем на ответвление трассы, ведущей к холмам с рыже-зелеными зарослями, – эта ведет в Гуасауле, к границе Гондураса. Там запретная зона, бои. Туда нам не следует ехать.

– Сесар, нам туда невозможно не ехать, – с легкомысленным и наивным лицом возразил Белосельцев, чувствуя первую возникшую на пути преграду, которую ему предстоит одолеть. – Ехать к границе и остановиться в каких-нибудь десяти километрах! Ни один журналист себе этого не простит! – И добавил про себя, зло и язвительно: «И разведчик тоже. Танкоопасное направление начинается от реки Гуасауле, и, как бы ни противилась моя любезная нянюшка, я увижу мост через реку».

– Руководство поручило мне заботиться о вашей безопасности, Виктор. Мне не простят, если я привезу вас в Манагуа с пулей в теле. На этом участке особенно часто прорываются «контрас». На прошлой неделе мы хоронили субкоманданте, чью машину обстреляли из гранатомета.

Белосельцев смотрел на синюю, гладкую трассу с солнечными слюдяными озерцами миражей, за которыми золотилась долина и таинственно и влекуще мерцал городок Саматильо. Перевел взгляд в сторону от перекрестка, где начинались невысокие сухие холмы с коричнево-зелеными зарослями, под цвет камуфляжа. По этому пятнистому, исчезающему в холмах шоссе катились от границы прозрачные, невидимые волны опасности. Дули в его сторону невесомые сквознячки смерти. Словно большая рыже-коричневая собака прилегла за перекрестком, облизывала его прохладным языком, залезала им под рубаху, холодила горячий лоб, касалась влажных, потных бровей. Ему было знакомо это пугающее предчувствие, волнующее и тревожное предощущение, возникавшее вдруг на горной афганской тропе, или на опушке африканского леса, или в болотных тростниках Кампучии, будто притаились невидимые стрелки, выцеливали сквозь оптику его лоб, дышащую шею, грудь. И вена, которую через секунду разорвет пуля, лобная кость, готовая пропустить сквозь себя стальной сердечник, ныли от боли и страха.